Выбрать главу

Есенин не пропускал ни одного ее выступления. Будь то в Москве или Петрограде. Во время одного из них погас свет — такое случалось в тогдашней России. Оркестр остановился. Любая другая актриса покинула бы сцену. Но Дункан не считала себя вправе подвести зрителей, которые пришли посмотреть на ее искусство. И она попросила своего импресарио и переводчика И. Шнейдера вынести на сцену фонарь. «Пламя в фонаре чуть-чуть потрескивало, бросая слабые ответы на застывшую фигуру Дункан, в которой, по-видимому, продолжала мучительно звучать оборвавшаяся музыка симфонии. Свет не зажигался. На сцене было прохладно. Я взял красный плащ Айседоры, — вспоминает И. Шнейдер, — и набросил ей на плечи. Дункан поправила плащ, приблизилась к фонарю, горевшему красноватым светом, и подняла его высоко над головой. В красном плаще, с призывно поднятой головой и со светочем в руке она выглядела каким-то революционным символом. Зал ответил грохотом аплодисментов. Дункан выжидала, когда все утихнет. Потом сделала шаг вперед и обернулась. Я понял и подошел. (Чтобы переводить ее слова на русский. — Л. П.).

«Товарищи, — сказала она, — прошу вас спеть ваши народные песни». И зал, огромный, переполненный зал (Мариинского театра в Петрограде. — Л. П.) запел. Без дирижера, без аккомпанемента, в темноте, поразительно соблюдая темпы, нюансы и стройность, зал пел одну за другой русские народные песни.

Дункан так и стояла с высоко поднятым над головой огнем, и вытянутая рука ни на мгновение не дрогнула, хотя я видел, что это стоит ей огромного напряжения воли и великого физического усилия.

«Если бы я опустила тогда руку, — объяснила она потом, — прервалось бы и пение, и все невыразимое очарование его.» Это было так прекрасно, что никакие самые знаменитые капеллы не выдержали бы сравнения с этим вдохновенным пением!

Так продолжалось около часа. Дункан не опускала руки, и зал пел снова и снова. Уже прозвучала «Варшавянка», «Смело, товарищи, в ногу…» […] И вдруг когда необычайный хор гремел заключительными словами:

Но знаем, как знал ты, родимый, Что скоро из наших костей  Поднимется мститель суровый И будет он нас посильней!

— в хрустальных бра и люстрах зала, в прожекторах и софитах стал теплеть, разжигаться свет. Красноватый, потом желтый, солнечный и, наконец, ослепительно-белый затопил потоками громадный театр и гигантский хор, который вместе со светом медленно поднимался со своих мест, потрясая зал последним рефреном:

— Будет по-силь-ней!

Одновременно взметнулся красный шарф Дункан — и медленно пошел вниз занавес.

Ни один режиссер не мог бы так блестяще театрально поставить эту сцену…»

* * *

Роман Есенина и Дункан проходил на виду у всей Москвы. В ее особняке на Пречистенке (это единственное, что выполнили большевики из обещанного), куда перебрался и Есенин, собиралась вся московская богема. И все считали своим долгом не только пить и есть за счет Дункан, но и судачить по ее поводу. И все почему-то были уверены, что мировая знаменитость не стоит нашего Есенина. Какой-то остряк придумал — и пошло гулять: ай, сих дур много, а Сережа-то один. Маяковский переделал на свой лад: ай се дур в Европе много — мало ай се дураков. (Зелен виноград, Владимир Владимирович.)

Пошляки говорили: стареющая женщина ухватилась за молодого поэта и позволяет ему делать с собой что угодно. (Эти слухи, разумеется, доходили и до Есенина. Что, с одной стороны, больно его ранило, а с другой — позволяло еще больше распускаться со «старухой».)

Она вовсе не считала, а главное, не ощущала себя «старухой» — как называли ее «доброжелатели» Есенина. Все подруги Дункан уверяют: была так хороша и так молодо выглядела, что разница лет между ней и Сергеем (16 лет!) почти не ощущалась. Их совместные фотографии подтверждают именно это мнение. (После смерти Есенина у нее будет еще более молодой любовник.)

И никогда она не была его рабой — матерью, заботливой, многое прощающей (в силу своего понимания и родства натур) — да. И меньше всего ее в этих отношениях интересовал секс — хронический алкоголик далеко не лучший сексуальный партнер.

Как Художник она — смутно — понимала то, о чем Б. Зубакин[71] писал М. Горькому: «В Высшем мире поют Высокие Ангелы — Согласный Гимн — а на земле это слышно, как грохот, буря и Хаос. Земной Хаос жизни Есенина был выражением внутренней особо присущей ему музыки и гармонии», и — в глубине души — соглашалась с мужем: «Пьяный Эдгар По прекрасней трезвого Марка Кривицкого».[72] Она и сама с некоторых пор перед выходом на сцену непременно должна была пропустить пару бокалов шампанского или чего-нибудь еще покрепче. В ее особняке на Пречистенке, каждый вечер вино лилось рекой. Пил не только Есенин и его многочисленные друзья, но и Дункан. Она не признавала для водки маленьких рюмочек — только стаканы. Мариенгоф уверяет, что именно благодаря ей Есенин и спился окончательно. Ее подруги, утверждают прямо противоположное: желая всюду быть рядом с возлюбленным, она вынуждена была пить все больше и больше.

Как женщина она знала: чем больше распояшется хмельной Есенин, тем сказочнее будет примирение. Он будет сама нежность, покорность, влюбленность, станет, как собака, заглядывать ей в глаза, обцеловывать руки, ноги, умолять о прощении. И позволять вить из себя веревки.

— Что с тобой, Сергей, любовь, страдания, безумие? — однажды спросила Е. Стырская у Есенина.

— Не знаю. Ничего похожего с тем, что было в моей жизни до сих пор. Айседора имеет надо мной дьявольскую власть. Когда я ухожу, то думаю, что никогда больше не вернусь, а назавтра или послезавтра я возвращаюсь.

Дункан была более сильной натурой, чем Есенин. С тех пор как при первой встрече Айседора «поманила его к себе», поэт не раз чувствовал, что начинает себя терять: «Вид их вместе всегда заставлял припоминать старую латинскую фразу о маленьком полководце и большом мече: «Кто это привязал Сципия к мечу?»

Эту сцену Сципия и его меча Дункан разыгрывала в своем знаменитом танце с шарфом. «Нет, она уже не статуя, — так этот танец описан в книге И. Одоевцевой «На берегах Сены». — Она преобразилась […]. Она медленно движется по кругу, перебирая бедрами, подбоченясь левой рукой, а в правой держа свой длинный шарф, ритмически вздрагивающий под музыку, будто и он участвует в ее танце. […] Шарф извивается и колышется. И вот я вижу — да, ясно вижу, как шарф оживает и постепенно превращается в апаша. […] Апаш, как и полагается, сильный, ловкий, грубый хулиган, хозяин и господин этой […] женщины. Он, а не она ведет этот кабацкий, акробатический танец, властно, с грубой животной требовательной страстью подчиняя ее себе, то сгибает ее до земли, то грубо прижимает к груди, и она всецело покоряется ему. Он ее господин, она его раба. […]

Но вот его движения становятся менее грубыми. Он уже не сгибает ее до земли и как будто начинает терять власть над ней. Он уже не тот, что в начале танца.

Теперь уже не он, а она ведет танец, все более и более подчиняя его себе, заставляя его следовать за ней. Выпрямившись, она кружит его, ослабевшего и покорного, так, как она хочет. И вдруг резким и властным движением бросает апаша, сразу превратившегося снова в шарф, на пол и топчет его ногами. […]

Есенин смотрит на нее. По его исказившемуся лицу пробегает судорога.

— Стерва! Это она меня!.. — громко отчеканивает он. Он […] трясущейся рукой наливает себе шампанское, глотает его залпом и вдруг с перекосившимся, восторженнояростным лицом бросает со всего размаха стакан о стену.

вернуться

71

Зубакин Борис Михайлович (1894–1938) — поэт-импровизатор, глава русских розенкрейцеров (тайных мистико-религиозных обществ). Есенин был знаком и с Б. Зубакиным и с М. Осоргиным — одним из самых крупных русских масонов того времени. Интерес к эзотерическим учениям, возникший еще в юности, Есенин сохранил на всю жизнь.

вернуться

72

Кривицкий Марк (настоящее имя Михаил Владимирович Самагин) — литератор, близкий к имажинистам, не отличавшийся большими талантами.