«Видела его незадолго до смерти, — вспоминает Анна Изряднова. — Сказал, что пришел проститься. На мой вопрос: «Что? Почему?» — говорит: «Смываюсь, уезжаю, чувствую себя плохо, наверное, умру». Просил не баловать, беречь сына».
В день смерти Есенина Вс. Рождественский напишет В. Мануйлову (это письмо несколько отличается от мемуаров, опубликованных позднее, и потому представляется нам более достоверным): «Есенина я видел пять недель назад в Москве. Уже тогда можно было думать, что он добром не кончит. Он уже ходил обреченным. Остановившиеся мутноголубые глаза, неестественная бледность припухшего, плохо бритого лица и уже выцветающий лен удивительных, космами висевших из-под широкополой шляпы волос. Но я не думал, что так скоро».
За несколько часов до отъезда Есенин почему-то исповедывается перед А. Тарасовым-Родионовым, писателем, с которым никогда не был близок. Вино развязало язычок? Или чувствует, что никогда больше с ним не увидится? (Так иногда рассказывают о своей жизни случайному попутчику в вагоне.) Все рассказал: и про то, как он любил Дункан и не любил Толстую. И какие сволочи писатели (только о Вс. Иванове отозвался хорошо), и издатели (по его словам получается, что фактически он, а не А. Воронский издавал «Красную новь»), и редакторы (даже А. Берзинь назвал представительницей древнейшей профессии). И какие плохие у него родители и сестра Катя («Я для них дойная коровенка»). И про то, что у него нет друзей. И как уважает он Ленина и Троцкого… И что он опоздал родиться.
Но сквозь эти пьяные излияния пробивается истина: «Искусство для меня дороже всяких друзей, и жен, и любовниц. Но разве женщины это понимают, разве могут они это понять? […] искусство-то я ни на что и ни на кого не променяю… Вся моя жизнь — это борьба за искусство. И в этой борьбе я швыряюсь всем, что обычно другие […] считают самым ценным в жизни. Но никто этого не понимает. Все хотят, чтобы мы были прилизанными, причесанными паиньками».
И он едет в Ленинград. Зачем? Конечно, не за тем, чтобы повеситься. Для этого сгодилась бы любая подмосковная осина. «Не-ет! — прокричал он с какой-то вымученной злобой. — Не-ет. Я работаю и буду работать, и у меня еще хватит сил показать себя. Я много пишу и еще много надо писать. Я не выдохся. Я еще постою». В Ленинград он собирается «совсем, навсегда». И первым делом закончить поэму «Пармен Крямин» (ни одной строчки до нас не дошло) и начать писать прозу.
Пьяному море по колено.
Уезжая, он случайно на вокзале встретил Сахарова. Испугался и сделал вид, что не заметил. Очевидно, подумал, что Сахаров специально следил за ним. А он явно не хотел, чтобы знали, куда он едет. Кто не должен был знать? Толстая или кто-то другой?
24 декабря Есенин — в Ленинграде. Не застав дома В. Эрлиха, он оставляет у него вещи и отправляется в гостиницу «Англетер». Убедившись, что там проживает его старый приятель Устинов, снимает номер. Он трезв и охотно делится с друзьями своими планами (пришли и жена Устинова, и Эрлих, и ленинградский журналист Ушаков, проживавший тут же в «Англетере»). В Ленинград он переехал насовсем (предлагает Устиновым вместе снимать квартиру). Он будет, как Некрасов, издавать журнал, много работать, пить перестанет. Днем вместе с женой Устинова они едут по магазинам — закупать продукты к праздничному столу (купили гуся). Спиртное не продавалось. Вечером снова собираются в номере Есенина. Привезли сюда его вещи. Идет обычный литераторский треп: о письмах Пушкина, Анатоле Франсе, Ходасевиче… Эрлих остался у него ночевать. Легли поздно, но проснулся Есенин в шесть утра (бессонница). Часов до девяти валялись и смотрели рассвет. Есенин напевал строчки из своей «Исповеди хулигана» («Синий свет, свет такой синий! / В эту синь даже умереть не жаль.»)
Есенин захотел поехать к Клюеву. Точного адреса приятели не знали, но тем не менее разыскали. Есенин, видимо, не в плохом настроении, во всяком случае, у него хватает душевных сил на озорство: «не со зла» подшучивает он над бывшим учителем. Зная его истовую религиозность, просит разрешения закурить от лампадки. («Что ты, Сереженька! Как можно!») А когда Клюев выходит из комнаты, гасит лампадку. («Молчи! Он не заметит.») Клюев действительно не заметил. Сказал ему об этом Есенин уже в гостинице и попросил прощения. Вечером Есенин читал стихи и спросил Клюева, нравится ли они ему. Тот ответил: «Я думаю, Сереженька, что, если бы эти стихи собрать в одну книжечку, они стали бы настольным чтением для всех девушек и нежных юношей, живущих в России». Есенин помрачнел.
Когда почти все ушли и Есенин остался наедине с Эрлихом, его опять потянуло на исповедь: «Ты понимаешь? Если бы я был белогвардеец, мне было бы легче! То, что я здесь, — это не случайно. Я здесь — потому что я должен быть здесь. Судьбу мою решаю не я, а моя кровь. Поэтому я не ропщу. Но если бы я был белогвардейцем, я бы все понимал. Да там и понимать-то, в сущности, нечего! Подлость — вещь простая. А вот здесь… Я ничего не понимаю, что делается в этом мире! Я лишен понимания». («С того и мучаюсь, что не пойму, / Куда несет нас рок событий».)
26 декабря настроение Есенина меняется. Явно к худшему. Он показывает Эрлиху свою руку, поврежденную, еще когда он упал с лошади, старается пошевелить пальцами: получается плохо.(«Еле-еле ходят. […] Говорят — лет пять-шесть прослужит рука, а потом… пропала моя белая рученька… А, впрочем, шут с ней! Снявши голову… как люди говорят-то».)
27 декабря — последний день Есенина на этой земле — начался со скандала. Есенин решил, что его хотели взорвать: растопили колонку, а воды в ней не было. И как Устинова ни объясняла ему, что колонка могла только распаяться, но никак не взорваться, — Есенин настаивал на своем.
Воду наконец пустили. Пока она грелась, Есенин поднял руку и показал свежий надрез: оказывается, он ночью написал кровью стихотворение — чернил в номере не оказалось. (Маяковский по этому поводу съерничает: «Может, / окажись / чернила в «Англетере» / вены / резать / не было б причины»). Поступок тяжелобольного психически человека. Он что, боялся забыть к утру восемь только что созданных строк? Есенин знал наизусть все свои и тысячи чужих стихов. Память у него была совершенно уникальная.
Это стихотворение, написанное кровью, теперь широко известно — «До свиданья, друг мой, до свиданья…» (Тех, кто утверждает: именно он тот друг, о котором вспомнил Есенин в свои последние часы, — что сыновей лейтенанта Шмидта. Мы же полагаем, что этот самый «друг» появляется и в первой строке «Черного человека» — «Друг мой, я очень и очень болен…» То есть просто стилистический прием.) В последнем своем стихотворении Есенин прощается с жизнью… Коли решение принято, чего же бояться взрыва в ванной? Листок бумаги с этим восьмистишьем Есенин передает Эрлиху и наказывает прочитать завтра.
«Весь этот последний день, — вспоминает Устинов, — был для меня мучительно тяжел. Наедине с ним было нестерпимо оставаться». Днем Есенин сел к Устинову на колени, «как мальчик, и долго сидел так, обняв меня одной рукой за шею, жаловался на неудачно складывающуюся жизнь». Он был совершенно трезв.
Вечером снова пришли люди. Есенин читал стихи, в том числе «Черного человека». «Тяжесть не проходила, а как-то усиливалась, усиливалась до того, что уже трудно было ее выносить. Что-то невыразимо мрачное охватило душу, хотелось что-то немедленно сделать, но что?» Под каким-то предлогом Устинов ушел к себе. Есенин просил его вечером непременно зайти, и поскорее. Тот обещал. И не зашел — к нему явился какой-то приятель, проговорили допоздна… А может быть, не захотелось идти, именно потому, что в этот последний день жизни поэта «наедине с ним было нестерпимо оставаться».