Сравнительно слабая подготовка крупных войсковых начальников требует отборного корпуса офицеров Генерального штаба и не может привлекать лучших сил. Энергичные и подготовленные люди будут искать применение для своих сил там, где их будут более ценить.
Отсутствие этих сил скажется, что особенно важно, не теперь, а тогда, когда нельзя будет поправить дело. Дай Бог, чтобы мои предположения были ошибочны, но, к сожалению, они будут верны, если теперь же не будут приняты соответствующие меры.
Нынешние большие армии во время войны могут жить лишь подвозом с баз по железной дороге. Между тем в составе войск в мирное время не состоит железнодорожных войск».
В русско-японскую и Первую мировую войну сотни тысяч крестьян в солдатских шинелях погибли из-за тупости и наплевательского отношения к их жизни высшего военного командования. Вместе с крестьянами, рабочими, быстро революционировались и имперские солдаты.
Исполнительный комитет «Народной воли» своей кровью написал план российской революции: «Земля – крестьянам, фабрики – рабочим, самоуправление – земствам, а для реализации этих задач – создание массовой революционной партии, которая должна поднять восстание рабочих в городах, поддержанное армией и крестьянством». Количество рабочих, военных и крестьян, ненавидевших самодержавие, стабильно увеличивалось. Оставалось создать массовую революционную партию, которая поднимет грозное знамя погибшей «Народной воли». Этому активно способствовала монархия, думавшая, что разгромила отчаянный Исполнительный Комитет и тысячи пособников. Вера Фигнер писала о Шлиссельбургской тюрьме образца 1880-х годов:
«Жизнь среди мертвой тишины, которая обволакивает тебя, проникает во все пор твоего тела, в твой ум, в твою душу. Все перепутывается, все смешивается. День длинный, серый похож на сон без сновидений. Так живешь, что сон кажется жизнью, а жизнь – сном. Чудятся люди, замурованные в каменные мешки. Звучит тихий-тихий, подавленный стон, и, кажется, что это человек задыхается под грудой камней. В душе лишь одно здоровое место, и оно твердит: мужайся, Вера, и крепись; вспомни весь народ русский, как он живет, вспомни подавляющий труд, жизнь без света радости; вспомни унижение, голод, болезнь и нищету! Будь тверда! Не плач о неудачах борьбы, о погибших товарищах. Не бойся! За этими глухими камнями невидимо присутствуют твои друзья. Ты не одна.
День походил на день, неделя – на неделю, меся – на месяц. Из всех людей остались лишь жандармы, для нас глухие, как статуи, с лицами неподвижными, как маски. Камера скоро превратилась в мрачный ящик: асфальтовый пол выкрасили черной масляной краской; стены вверху в серый, внизу – в почти черный цвет свинца. Каждый, войдя в такую перекрашенную камер, мысленно произносил: «Это гроб!» и вся внутренность тюрьмы походила на склеп. Сорок наглухо замкнутых дверей, за которыми томились узники, походили на ряд гробов, поставленных стоймя. Ни одна весть не должна была ни приходить к нам, не исходить от нас. Ни о ком и ни о чем не должны были мы знать, и никто не должен был знать, где мы, что мы. «Вы узнаете о своей дочери, когда она будет в гробу» – сказал шеф жандармов Оржевский моей матери. В Шлиссельбург привозили не для того, чтобы жить. У нас не было никого и ничего, кроме друг друга. Не только люди, но и природа, краски, звуки – все исчезло. Вместо этого был сумрачный склеп с рядом таинственных замурованных ячеек, в которых томились невидимые узники, зловещая тишина и атмосфера насилия, безумия и смерти.
В карцере оставалось ночью лежать на некрашеном асфальтовом полу в пыли. Я была в холщовой рубашке, в такой же юбке и арестантском халате в нетопленной, никогда не мытой и не чищенной небольшой камере и дрожала от холода. Невозможно было положить голову на холодный пол, не говоря уже о его грязи. Чтобы спасти голову, надо было пожертвовать ногами: я сняла грубые башмаки, и они служили изголовьем. Пищей был черный хлеб, старый, черствый. Когда я разламывала его, все поры оказывались покрытыми голубой плесенью. Есть можно было только корочку.
Мрачная драма, достойная суровой эпохи средневековья, совершилась в пятидесяти верстах от столицы культурного государства. Там, в Шлиссельбурге, отрезанный от всего мира, узник не мог поднять голоса в свою защиту и быть услышанным. Грачевский протестовал, чтобы предстать перед судом, чтобы описать положение тюрьмы, а если его не казнят, посадят на цепь и будут мучить, то он сожжет себя керосином. Отчаявшись во всем, и потеряв, наконец, всякую надежду предстать на суде, но, желая во что бы то ни стало, предать гласности все муки и надругательства, павшие на долю ему и его товарищам, он 26 октября 1887 года выполнил свой замысел.