— Нет.
Он её нюхал. Ему было четыре года, когда жители униатских районов Львова нашили на одежду красные кресты и организованно подожгли свой город — бензоколонки, магазины, парки, больницы, дискотеки, школы, приюты бездомных животных, дома престарелых… Даже собственные квартиры, родные хаты. Они убивали тех, кто пытался тушить огонь. Львовские милиционеры и пожарные либо погибли от рук поджигателей, либо к ним присоединились. На город были брошены союзные войска и спецподразделения пожарников. Среди них были братья матери Германа, Яков и Михаил. Семья так и не узнала, как они погибли — убило ли их слепое пламя или к этому приложили руку люди. Если, конечно, униатов Львова на тот момент можно было считать людьми. Много лет спустя Герман видел фотографии трупов в личном деле своей семьи — сухие, скорченные, прогорелые до костей кочерыжки, опознанные лишь по жетонам. Присланные с Украины гробы были закрыты и до, и во время похорон. Бабушка страшно выла во дворе, рвала на себе волосы и лицо и за два дня превратилась из статной красавицы в седую, горькую бабу преклонных лет, а дед сказал «Ну вот я и расплатился» — «Ich habe bezahlt» — и с тех пор ходил на выборы в сельсовет, как русские мужчины деревни. Никто не обращал внимания на тихого спокойного ребёнка, и Герман подошёл вплотную к длинным деревянным ящикам, покрытым алыми знамёнами, словно живым огнём, и хотел было поднять крышки, но передумал. Гробы источали тонкий, но явный запах палёной смерти.
— Я видел бабушку в гробу, — сказал он. — И деда.
После смерти бабушки Германа дед недолго прожил. Бывший эсэсовец лёг в русскую землю, как жил — кость, плоть и кровь — упокоившись рядом с Марфой, своей женой. Таким образом Марфина земля всё-таки стала его, хоть он её и не покорил. Это земля покоряла всё. Герману недоставало деда. Бабушка будто не ушла навек, её незримое присутствие ощущалось во многом — в церковном звоне подмосковных деревень, осенних листьях, сизых тучах и воде — а вот смерть деда оставила пустоту, которой не было заполненья. Петлица с руной СС на воротнике куртки только маркировала отсутствие, ничего не давая.
— Они были уже старые?
Он кивнул.
— Это другое. А «наглой» смерти молодых родственников ты не видел. Я тоже. Смерть не перед глазами теперь, и нам кажется, мы бессмертны… или бессмертие и не нужно. Я спрашивала своих киевских одноклассников и друзей — так и есть. Один сказал, что не хочет жить вечно, другой — что принял бы бессмертие, но не любой ценой, без условий. Он не хотел за это платить, особенно своей свободой. Мои покойные родные тоже не боялись смерти, Герман. Они прожили достойную жизнь свободных людей в великой стране и не привыкли бояться. Я думаю, в нормальных условиях люди не боятся смерти.
— Нормальных?
— В хороших, достойных условиях. Умереть боятся те, кому жизнь сильно недодала. Трудишься, трудишься, света не видишь, не разгибаешь спины, радости мало, а то и вовсе нет — а тут уже и помирать пора. Обидно. Смерть отнимает все шансы когда-либо ещё по-человечески пожить.
Герман промолчал. Он не совсем понимал, почему «хорошая» жизнь больше достойна зваться человеческой, чем «плохая». Это непонимание было, наверно, из тех вещей, что отличали его от обычного человека.
— Я когда-то читала, что в далёком прошлом люди нередко обращались в христианство, услышав о Воскрешении. Они не умели читать и вообще не знали Евангелий, но присягали Христу, узнав только, что Он преодолел смерть. Герман, я думаю, цель нашего Врага — отнять у нас достойную жизнь. Он хочет разрушить всё, что людям удалось себе создать — хорошую еду, высокие зарплаты, медицину, тёплые квартиры, выходные, отпуск… Чтобы мы снова существовали, как тягловой скот, и очень боялись смерти. Тогда, и только тогда люди почтут его за божество и приползут к нему за бессмертием. Соблазнятся обещанием достойной жизни за гробом, потому что не смогут как следует жить на земле. Тогда-то они сделают всё, что скажет Враг, будут принадлежать ему здесь и там, в жизни и после смерти. Жизнь будет — как там у Гоббса? — ужасна, жалка, жестока и коротка, а потом все умрут и попадут прямо в пасть этой твари.
Герман опять кивнул, показывая, что слушает. У него не было мнения насчёт Врага, а господин Арсеньев не отдавал по этому поводу распоряжений. Если бы воевода приказал считать Врага данностью, Герман Граев отталкивался бы от этой данности в своих решениях, но Арсеньев молчал, и Герман не делал выводов. Ему не нужно было составлять мнение о человеке — или нелюди — чтоб в случае необходимости с ним расправиться. В сознании Нади Враг существовал, и Герман считался с этим, как и с любыми странностями подзащитного объекта.