На следующий день никаких сеансов любви перед объективом не было, мы были предоставлены самим себе. Кто-то внимательно читал всякую чушь в журналах, кажущуюся любопытной за неимением другой, потом передавал этот журнал другим. Только Эсфирь и я не читали этих журналов, она была подавлена упавшим рабством, а я был подавлен ей. Всё это можно было назвать домом подавленного, подавленность станет привычной мне, но от этой привычности её не станет меньше.
Кроме журналов было принесена и большая атласная тряпка, которой было завешено окно. Оно было испугано решёткой, и в нём не было ничего, что могло бы остановить на себе взгляд, наоборот, за окном нашей комнаты серели обычные провинциальные поля, растянутые на неопределённость, поэтому атлас на окне выглядел куда лучше, чем мешковина полей. Эсфирь оторвала узкую полоску от этой гладкой противно красной тряпки и вплела себе в волосы. Эта полоска, конечно, уже не в том состоянии, что была раньше, сейчас находиться у меня, я держу сейчас её в пальцах, привычно натирая ими её складки. Смотря на её, я всегда думаю о том, как давно это было, как давно она была оторвана от того куска, вспоминаю, что прошло больше тридцати лет, а она ещё у меня на пальцах. Пальцами я чувствую вечность, она гладкая, она узкая, она красная, а главное - вечность оторвана. Оторвана от прошлого, от будущего, от всех остальных временных измерений, от всех измерений вообще.
Я подавлен сейчас этой полоской старого атласа, помнящего её, подавлен почти так же, как был подавлен тогда. Тот дом можно было бы назвать домом подавленных. Тогда я почти всегда ощущал себя подавленным, это чувство стало привычным для меня, но не настолько, чтобы из-за привычности я смог потерять его остроту. Я был подавлен тем, что меня и Аполлоса заставляли любить Эсфирь, Метте, Техааману, Аннах, я был подавлен тем, что Эсфирь любили другие, я был подавлен тем, что все наблюдали за моими стыдными телодвижениями перед объективом камеры Ридо.
Ещё я был подавлен тем, что Аполлос любил Эсфирь. Мы что-то значили друг для друга, и я не знал, что мне делать в таких случаях, тогда, когда её Ридо заставлял совокупляться с Аполлосом, я не знал, оставаться ли мне и смотреть на это, быть рядом с Эсфирь в трудные для неё минуты или уйти и не смотреть на неё, чтобы своим присутствием не смущать и не стыдить её. Я спросил об этом у Эсфирь. Она ответила, что я могу делать так, как считаю нужным, но ей было бы лучше, если бы я не видел её совокупляющих мук. Я сделал так, как желала она - никогда больше я не видел её постельных сцен с Аполлосом, если имел возможность не видеть этого.
Это вечная необходимость принятия решений - вечное приятие и неприятие. Вечная несовместимость того, что нужно с тем, что желаешь. Я многим могу оправдать Ридо - потом, после того, как я стал свободен от него, мне пришлось по долгу моего прошлого выяснять даже самые тонкие и скрытые аспекты существования подобных "заведений" и в моих руках оказывались многие свидетельства гуманности Ридо. Это в сравнении, а если смотреть на это с позиции благозвучной самодостаточности, то я никогда не наблюдал в своей жизни более концентрированного насилия и унижения, чем то, несчастье испытать которое он доставил мне. Ридо был самым гуманным из всей мрази, которая отлавливала детей и заставляла их подставлять свои конвульсирующие тела под объектив. Был самым гуманным. Но из мрази. Мне повезло, повезло, что я оказался там в пятнадцать, а не в пять, повезло по многим причинам. Сомнительная соотносительность иногда может притупить боль. Когда я думаю о том, что мне пришлось видеть, эта самая соотносительность необыкновенно начинает превышать свои размеры и расставляет смотреть на свою жизнь как на счастливое детство с розовыми слонами и крокетом под ильмами. Когда происходят в жизни определённые вещи, когда они делают её непохожей на большинство других, в сознании возникают темы, которые собирают особенным образом всё, к ним относящееся, они делают его чувствительным для информации установленного рода и они откладывают её в памяти особенно. Когда же происходит подобное тому, что произошло со мной, сам начинаешь искать то, что существует в подобии с твоей судьбой. Многие годы я рассматривал и искал свидетельства чего-то похожего на события почти самого начала жизни. У меня было очень много снимков, записей и прочей фиксации насилия над детьми. И после всего мною увиденного я могу говорить, что Ридо и в самом деле был гуманным. После всего, что видел. Одно дело смотреть на такие вещи, оставленные на бумаге и ужасаться по причине не совместимости увиденного с эстетическими представлениями, и совсем другое ужасаться физически, когда тело подсказывает рефлекс ужаса, выработанный после принятия участия в похожих вещах. Хотя, не так уж и похожих. Мне, например, сильно впилась в память и в мысли одна серия фотографий. Она, а не какая-нибудь другая, осталась в памяти потому, что девочку, снятую на них, тоже звали Эсфирь. Я увидел снимки около двадцати пяти лет назад. На них не было даты, может, она существовала до меня, может, во время меня. Обычно на обороте таких фотографии ставиться только имя. Я помню и как оно было написано на них - жирным, красным, мужской рукой. Это была маленькая пятилетняя девочка, с длинными золотистыми волосами и большими голубыми глазами. Таких девочек я бы фотографировал на рождественские открытки. Маленький ангел. Я помню ужас её глаз. Её маленькое тело насиловал здоровый ублюдочный выродок. Насиловал до смерти. Маленький окровавленный ангел. Маленький убитый ангел.
Это самое чёткое из всего, что помню. Поэтому могу в сравнении назвать себя и Эсфирь счастливыми. Нам не пришлось умирать так.
Сотни, десятки сотен историй я мог бы рассказать, ещё более страшных. Сейчас мне страшно от того, что знаю их, что видел сохраненную на глянцевой бумаге смерть этой девочки. Это достаточно невинно - рассказывать о её смерти сглаженными словами, в общих чертах. Абсолютно ничто по сравнению с наблюдаемым. И ощущаемым. Маленький окровавленный ангел.