Лишь тогда она начинала осознавать, что рядом присутствует некто, кого она интересует, и это был уже не Эш, это вообще был уже не кто-то, кого она знала, это было существо, которое странно и с силой проникло в ее одиночество, но которое тем не менее нельзя было упрекнуть в насилии, ибо само существо это было частью одиночества, которое это существо и породило, существо, успокаивающее и угрожающее, требующее, чтобы ублажали его желания; поэтому приходилось играть с ним в игры, которых оно настоятельно требовало, и если даже игра была принуждением, то это странным образом было позволено, потому что было частью одиночества, и даже сам Господь Бог закрывал на это глаза. Тот же, с кем она делила ложе, едва ли имел хотя бы малейшее представление о таком одиночестве, и она строго следила за тем, чтобы он не разрушил это одиночество. Он был окружен глубочайшим молчанием, и она не позволяла себе ничего менять в этом молчании, даже если он и воспринимает это неуклюжее молчание за тупость и грубость. Молчание погребало стыд, ибо со словом стыд и возник. То, что она переживала, было не сладострастием, а освобождением от стыда. Он никак не мог понять это молчание, и его подавляла бесстыдная немота, требовательно подкладывавшаяся под него в животной неподвижности. Она не выдала ему ни вздоха, и все в нем измучилось в ожидании крика освободившегося неприглаженного сладострастия — голоса, вырвавшегося наконец из плена. И, конечно, напрасно он ждал извиняющихся ужимок, с которыми она могла бы пригласить его подремать на своем полном плече. Каждый раз она внезапно и резко прогоняла любовника прочь, словно ей хотелось сразу же уничтожить и его самого, и его соучастие во всем этом: она выталкивала его за дверь, а когда он скользил по лестнице вниз, то ощущал на своей спине ее враждебный взгляд. Тогда ему казалось, что он в чужой и враждебной стране, и тем не менее, осознавая это, он мучительно и со все усиливающейся жаждой постоянно ощущал, как его влекло обратно к ней, ибо погружение в блаженство, бессловесное и безымянное действо в бесстыдстве постели непреодолимо будило жажду принудить женщину к тому, чтобы она признала его, чтобы страсть вспыхнула в ней, словно факел, и обожгла, чтобы в спасительном огне она стала его частицей и из обволакивающей все ночной тишины прозвучал голос, говорящий ему, единственному, "ты", словно своему ребенку. Он не знал уж больше, как она выглядит, она пребывала по ту сторону красоты и уродства, молодости и старости, она стала его молчаливой целью, и спасти ее означало преодолеть эту цель.
Вероятно, можно признать, что то, что сейчас происходило между ними, было искусной, превосходящей обычные масштабы чувств любовью, в русле которой он пребывал, и все же Эш каждый раз мучился чувством обиды, когда заходил в забегаловку, а матушка Хентьен, преисполненная страха, что посетители могут что-либо заподозрить, уделяла ему так мало внимания, хотя именно на это, вопреки ее ожиданиям, сразу же и обращали внимание. Он, не мудрствуя лукаво, вообще перестал бы туда заходить, если бы такое его поведение не вызывало разнотолков и речь не шла о дешевых и вкусных обедах.
А значит, он старался быть покладистым и не впадать во время своих визитов ни в какие крайности; но это не удавалось, он просто никак не мог угодить матушке Хентьен: как только он показывался в забегаловке, ее лицо сразу приобретало неприветливое выражение, открыто демонстрируя, что его присутствие здесь нежелательно, а если же он оставался, то она ядовитым тоном с шипящими звуками в голосе интересовалась, не найти ли ему убежище у своей негритянки.
Тельчер придерживался мнения, что приличия ради следует предложить участие в южноамериканском проекте Гернерту — проект приобрел бы определенную солидность. Но Гернерт отказался, ссылаясь на свою семью, которую осенью, как толь ко вступит в силу его новый договор аренды, он хотел забрать к себе.