Зал онемел от восторга, так как Капитолина Алексеевна на саму себя походила только шелковым платьем и брошкой, а все остальное у нее изменилось – походка, голос и лицо. Если брови учительницы раньше изгибались нормально – вверх, то теперь, нарисованные черным гримом, изгибались вниз, а рот у нее сделался таким маленьким, словно его и не было, так как Капитолина Алексеевна, закрасив губы гримом тельного цвета, посередке сделала красным маленький бутончик – сердечко. Ценя в артистах больше всего непохожесть на самих себя, зрители от удовольствия аккуратно захохотали и начали шептаться: «Это ж надо! Ну просто не узнать учительшу-то… Бровь-то, бровь-то, а волос-то какой кудрявый… Ну чуда!»
– Просим, просим, товарищ Варенцова! – уходя со сцены, выкрикнула Капитолина Алексеевна.
Городская медсестра вышла на сцену, выбрав такое положение, чтобы лампы хорошо освещали лицо, вдруг решительно и заученно спрятала руки за спину, словно дисциплинированная ученица, вызванная к доске. Голос у нее оказался грудной, спокойный, простой, выговор был старомодным: она говорила не «деремся», а «деремса», не «сердечный», а «сердешный». Имя наркома Ворошилова веселая медсестра произносила с любовью, с такой теплотой, словно знала наркома лично, белогвардейцев рисовала беспощадными разоблачительными красками, и Рая Колотовкина слушала ее очень внимательно, видела все то, о чем рассказывала медсестра, переживала и так увлеклась, что высунулась из своего тайника, когда вместе со всеми горячо аплодировала медсестре. Раю, конечно, сразу заметили, поразившись, зашушукались.
– Стерлядка-то тут! – заговорили женщины с грудными детьми. – Все слушат, глядит, в ладоши колотит… А Натолия-то нету!
Смутившись, Рая торопливо закрылась ситцевой кулисой, полная еще впечатлений от прочитанного отрывка, вдруг почувствовала, как сжалось сердце. Сначала она не поняла, что произошло, потом все стало ясно. Она только на секунду вывалилась из-за кулисы, но, оказывается, успела увидеть и запомнить выражение лица Амоса Лукьяновича Трифонова, который бурно аплодировал медсестре Варенцовой, щурясь от удовольствия, что-то шептал благодушной по-праздничному жене, и по всему этому было понятно, что они совсем не беспокоятся о пропавшем сыне. «Странно!» – подумала Рая.
– Сыледущим номером на-а-а-ашей ба-а-а-льшой программы будет пляска «Цыганочка», которую под баян товарища Набокова сполнит товарищ Сопрыкин!
Словно через туман Рая увидела, как ленивой и небрежно-томной походкой на сцену вышел Виталька Сопрыкин с занавешенным волосами лицом. Естественно, что он ничего не видел, и женщины с грудными детишками испуганно отстранились, когда Виталька догулял до конца сцены. Здесь он все-таки остановился, выставив ногу, сквозь зубы приказал:
– Маэстров, давай!
После этого Виталька знаменитым головным жестом забросил волосы назад, встав на цыпочки и угрожающе заблистав рубахой, прошелся по сцене на тигриных бесшумных ногах; потом оглушительно свистнул, грянул баян, и началась такая пляска, от которой у Раи потемнело в глазах; охваченная тревогой и больными предчувствиями, она вскочила, открытая всем взорам, бросилась в гримировочную, распахнув окно, вылезла на улицу.
Было время лунного яркосияния, весь мир состоял только из белых и черных тонов, словно передержанная в проявителе фотография, а оттого, что все были в клубе, Улым казался вымершим. Окрест не слышалось ни звука, не виделось движения, и съежившаяся от прохлады Рая подумала, что цокот конских копыт в такой тишине слышался бы километра за два до околицы. Однако деревня лежала под луной немая и от этого страшная – стояли на берегу неживые осокори с жестяными листьями, лунная полоса на воде казалась вставной и тоже металлической, сама луна висела одиноко, словно над выжженной зноем пустыней; все вокруг было первобытно, дико, и Рая оглохла от тишины. Так продолжалось до тех пор, пока стены клуба не просочили сквозь себя далекий мотив «Цыганочки». Услышав музыку, Рая подумала: «А Райка-то Колотовкина пропала! Пропала Райка…»
– Река называется Кеть! – неизвестно почему и для чего прошептала она. – Течет река Кеть…
Рае на мгновение показалось, будто стало легче оттого, что за Кетью непрошено гугукнул сыч, но это было обманное ощущение, так как несколькими секундами спустя она поняла; нельзя неподвижно стоять на месте. Если бездействие продлится еще две-три секунды, она зарыдает и упадет грудью на траву, чтобы биться и задыхаться.
Инстинктивно оберегая себя, Рая начала действовать. Бросившись к дверям клуба, она растолкала сгрудившихся в дверях парней, пробившись сквозь них, требовательно крикнула:
– Дядя! Петр Артемьевич, выйди на улицу! Выйди скорее!
Дрожа от нетерпения, Рая ничего не видела – перед глазами по-прежнему висела в пустоте луна, стояла черно-белая деревня, на реке лежала металлическая полоска; поэтому Рая не заметила, как Виталька перестал плясать, как зрители расступились перед дядей Петром Артемьевичем. Рая пришла в себя только тогда, когда дядя схватил ее за руку и спросил испуганно:
– Ты чего?
– Где Анатолий? – шепотом спросила Рая. – Дядя, ради бога, скажи, где Анатолий? Я тебя прошу, дядя, скажи мне… Скажи!
Последние слова Рая произнесла почти неслышно, отступая и почему-то усмехаясь. Она увидела, что дядя опустил голову, переминаясь с ноги на ногу, потемнел лицом, то есть покраснел; плечи у него сделались узкими и жалкими; мало того, он начал ковырять носком сапога сырую траву, как мальчишка, пойманный на огородах с чужим огурцом.
– Ну! – крикнула Рая. – Ну, говори!
– Ты не жди Натолия, племяшка! – страдая, сказал дядя. – Он две недели в деревню казаться не станет… Его до той поры не будет, пока ты в город не съедешь… «Смелый»-то проходит через пять ден…
Густая черная тень клуба падала на дядю, он был бы почти не виден, если бы не белая рубаха под пиджаком да не седые волосы; за спиной дяди под завалинкой сидели тихие собаки, глаза у них горели желтым светом, и, наверное, от этого они – молчаливые и добрые – походили на сытую волчью стаю.
– Ну, ладно! – спокойным, холодным голосом произнесла Рая. – Все это прекрасно, но вот сейчас ты мне скажешь, где Анатолий… Ну-ка, подними голову, дядюшка, и говори, где Анатолий… Быстро!
– Знать не знаю! – пробормотал дядя и, помолчав, сказал тоскливо: – До чего же ты, Раюха, на брата Николая схожая! Тебе бы дивизией командовать…
– Где Анатолий? Говори!
– На заимке! – тихо ответил дядя. – На Васютинской заимке…
Рая четко повернулась, прижала локти к бокам и по-спортивному легко побежала к дому Граньки Оторви да брось, которая на концерт из-за ссоры с Капитолиной Алексеевной не пошла и спокойно спала себе на душном от сенных запахов сеновале. Рая бесцеремонно растолкала ее, дрожа от нетерпения, крикнула:
– Поехали на Васютинскую заимку! Поехали, поехали!
22
На дальнюю Васютинскую заимку они прискакали на рассвете. Так как Рая не умела ездить верхом, пришлось запрячь Тренчика и трястись в жесткой безрессорной двуколке. Застоявшийся жеребчик рвал и метал в коротких оглоблях, летел по темной тайге смело, за несколько минут до рассвета завязил двуколку в трясине, но, понатужившись, выволок на простор и поскакал дальше неумелым галопом. Молодому жеребчику, наверное, передалась тревога девушек; взволнованный, он мчался напропалую, прижав уши к костистому черепу, распушив хвост, бренча накладной уздечкой. Незадолго до заимки Тренчик, видимо, почувствовал горячими ноздрями медвежий дух, перепуганный, задрожал так, что по широкому крупу прокатилась блескучая волна.
Гранька и Рая всю дорогу молчали, но сидели тесно, одна к одной, как патроны в обойме. Рая с каждым часом все отчаянней бледнела, Гранька, наоборот, злилась, фыркала от нетерпения; она правила лошадью умело, вожжи держала широко, хорошо зная тайгу, выбирала тайные тропки – все спрямляла и спрямляла путь. Когда Тренчик почуял ноздрями медвежий дух, Гранька выхватила из-под сиденья одноствольное ружье, положила рядом.