Тут Рая почувствовала себя такой усталой и серенькой, что у нее и сил-то не хватило на то, чтобы поразиться услышанному, — она только для приличия, для спокойствия родственников удивленно вытаращилась: «Ах, чего только не бывает на свете!» Потом она окончательно пришла в равновесие, еще плотнее укутала колени юбкой и перестала думать о Васютинской заимке.
Прошло десять, пятнадцать, двадцать минут, и Рая подумала: «Скорее бы уже!» Хотелось забиться в душную каюту «Смелого», накрывшись серым пароходным одеялом, уснуть; нет, перед сном надо было бы поесть, чтобы до утра не просыпаться. Утром «Смелый» окажется в большом речном поселке Тогуре, похожем издалека лесозаводской трубой на город, хотя вблизи увидится, что это не город, а только поселок с домами из брусчатки. Но все-таки…
Пароходишко «Смелый» к улымскому берегу начал приставать ровно в полдень, когда день разгулялся настолько, что вся хмарь и дымность рассеялись, небо прояснилось, кедрачи торжественно засинели и кетская вода сделалась коричневой. Приставая к яру, пароходишко взбивал воду до сметанной белизны, паром шипел угрюмо, но мощно, и праздничная толпа на берегу стояла спокойно, так как «Смелый» с верховьев Кети никаких дурных новостей привезти не мог. Поэтому его встречали радостно; пока «Смелый» прилипал к яру, улыбались, шумели, узнавали знакомых речников: «Вот и Петька Канеровский, вот и Ваняшка из Брагина!»
Пассажиров, кроме Раи Колотовкиной, из улымчан не было, поэтому вокруг Раи и ее родственников образовалась почтительная пустота, такая просторность, в которой можно было и попрощаться толком, и вещи поберечь, и осмотреться, что к чему.
— Прими чалку, мать вашу за ногу! — прокричал знаменитый капитан Иван Веденеевич в железный раструб и улыбнулся открыто. — Прими чалку, не задерживать, мать вашу под бок.
Улымский народ всегдашней шутке засмеялся охотно, но осторожно, негромко, чтобы ничего не упустить из того, что еще скажет Иван Веденеевич, как еще пошутит.
— Трап давай, кось вам в горло! Трап давай, матрозня хорошая!
Матросы, на самом деле хорошие и веселые, подали на верхотинку яра широкий трап, встали по обе стороны от него, заботливые, как медсестры, стали дожидаться пассажиров, а Иван Веденеевич, сойдя на берег, пошел прямиком здороваться с председателем Петром Артемьевичем, но не дошел: поняв обстановку, остановился на свободном пространстве, издалека снял форменную фуражку.
Рая заботливо огляделась. Родственники стояли подле нее, сердечная подружка Гранька торчала из толпы отдельно, как бы усредненно между родственниками и прочим людом, дед Абросимов тоже в толпе не терялся. Подальше от них, но недалеко стояли муж и жена Трифоновы, нарядные и тихие, глядели на всех Колотовкиных добрыми, растроганными глазами.
— Зачинаю посадку! — прокричал Иван Веденеевич.
Рая стала прощаться. На виду у всех поцеловала дядю и тетю, прикоснулась губами к щекам братьев, затем подошла к Граньке, обняв, легонько похлопала по спине: «Не горюй, подружка! Все перемелется, мука будет!» Рая чувствовала себя взрослой, устало-старой; по-прежнему хотелось полумрака каюты, медленного покачивания, сна. Когда Гранька тихо заплакала, Рая перешла от нее к деду Абросимову, неожиданно для старика поцеловала его в мягкую щеку, пахнущую старостью и от этого приятную.
— Внучатка! — сказал дед и усиленно замигал. — Внучатка ты моя… Сродственница!
Спиной Рая чувствовала тетю, дядю, двоюродных братьев — все они по-прежнему скрывали печаль и жалость к девушке, в душе не хотели, чтобы Рая уезжала, но ей надо было уже идти к широкому трапу, чтобы отправиться в дальний путь, так как обратным рейсом «Смелый» всегда торопился. Он много терял времени, когда шел из Колпашева в верховья Кети: на каждой пристани стоял долго, терпеливо продляя праздник; теперь же капитан Иван Веденеевич ждать не мог.
— Заканчиваю, заканчиваю посадку!
Братья пронесли Раины вещи на пароход, капитан легким бегом поднялся на верхнюю палубу, Гранька кусала губы, дед Абросимов крякал и мотал головой, а Рая все еще стояла на месте, хотя ничего и никого не ждала. У ее односельчан были печальные и добрые лица, они хранили глухую тишину, смотрели мимо Раи, тоже жалея девушку и печалясь за нее. «Надо садиться на пароход!» — подумала Рая и боком двинулась к трапу.
— Погоди, Стерлядка! — вдруг раздался в тишине басовитый вопль. — Погоди, не торопись!
Протаранив толпу, на свободное пространство берега вывалился лохматый и багроволицый Ленька Мурзин. Качаясь и беспорядочно размахивая руками, он начал было падать к Раиным ногам, но все-таки удержался, выгнулся и пьяно закричал:
— Хотишь, я в Кеть брошуся! Хотишь, я песню заиграю!
Опять начал падать, опять удержался на ногах.
— Не уезжай, Стерлядка, — неожиданно тихо попросил Ленька. — Не уезжай, я тебе реплик давать буду! — И заорал: — Хотишь, я с тобой поеду! Хотишь?
Рая по-старушечьи сморщилась, боясь делать лишние движения, по-прежнему бочком пошла к трапу; считая перекладинки, начала спускаться все ниже и ниже, укорачиваясь на глазах улымчан, так как берег был очень высок. Идти ей было трудно, словно не спускалась, а поднималась.
Пароходишко «Смелый» дал один длинный гудок и три коротких, по палубе зачастили матросские каблуки, капитан Иван Веденеевич негромко приказал снять трап; зашипел пар, «Смелый» вздрогнул, отцепившись от яра, сразу перекосился так сильно, что уже надо было перекатывать с борта на борт тяжелую бочку. Своевременно ее, эту бочку, матросы перекатить не успели, и пароходишко подхватило сильное кетское течение, потащило вниз в жалком виде — скособоченного, безвольного, старенького.
Рая Колотовкина на палубу почему-то не вышла, знать, сразу забилась в каюту и поэтому не увидела, как в тот момент, когда пароходишко все-таки выровнялся благодаря тяжелой бочке, на кетский яр выскочил двухголовый конь, похожий на Змея Горыныча.
Анатолий Трифонов на веселом иноходце Ваське не сидел, а почти лежал, вытянувшись вдоль лошадиной спины и шеи, волосы младшего командира запаса путались с лошадиной гривой — вот поэтому конь и казался двухголовым и смахивал на Змея Горыныча.
На берегу Васька встал как вкопанный, головы коня и человека разделились, но секундой спустя снова слились — это Анатолий Трифонов и Васька кинулись догонять кособокий пароходишко «Смелый». Стучали копыта, казалось, что слышно, как свистит вокруг человека и лошади воздух, головы Змея Горыныча были хищными…
…За два года до войны молодые жеребчики умели бегать быстро, но и пароходишко «Смелый» вниз по течению черепахой не ползал…
СЕРАЯ МЫШЬ
1
Дни стояли хорошие. Целую неделю в небе ни облачка, солнце над рекой сразу поднималось желтое, вычищенное и промытое, и казалось, что он так и создан, этот мир, — с голубым небом, с прозрачной Обью, с жарой, не обременительной из-за речной прохлады…
Воскресным утром над поселком Чила-Юл солнце висело вольтовой дугой, река в берегах чудилась неподвижной, как озеро, кричали голодные чайки.
Присоединившись с раннего утра к трем постоянным приятелям, Витька Малых как начал улыбаться, так и продолжал до сих пор растягивать длинные губы, по-шальному щурить глаза и на ходу приплясывать, точно чечеточник. Сам он был длинный, как жердина, суставы у него как бы от рождения были слабыми, и весь он вихлялся, напевал про то, как «на побывку едет молодой моряк, грудь его в медалях, ленты в якорях», и при этом поглядывал на дружков луково, с подначкой.
По длинной деревенской улице они шли гуськом — Витька Малых посередине, впереди него торопился шагать Ванечка Юдин, позади — Устин Шемяка, а Семен Баландин шел отдельно, на особицу. Он, конечно, весь был вялый и темный, стонал сквозь стиснутые зубы, глаза были стеклянными. Устин Шемяка шел с напружиненными скулами, а Ванечка Юдин морщил лоб, прикидывал, как обернется сегодняшнее воскресенье — радостью или печалью.
Собрались дружки в условленном месте к восьми часам. Первым выбрался на свет божий Семен Баландин — дрожащий и черный, с погасшими глазами, с мертвенно-бледной кожей лица; вторым появился злой Устин Шемяка; третьим хлопотливо прибежал Ванечка Юдин, забыв поздороваться с приятелями, сразу начал глубокомысленно морщить лоб и соображать. Витька Малых присоединился к приятелям уже на ходу. Он с каждым поздоровался за руку, каждому пожелал хорошего воскресенья, а потом от молодой утренней радости начал напевать про моряка, про то, как «за рекой, на косогоре, стали девушки гурьбой…»