— Вот каково быват, ластонька! — повторила Кланя Шестерня. — А ты говоришь: твой не сопьетси!
Славно улыбался Витька, славно смеялась его жена Анка. Сидели они рядом, тесно прижавшись плечами друг к другу, похожие друг на друга — толстогубые, простые, открытые, такие молодые, что моложе быть невозможно, и такие добрые, что казались детьми.
— Береги свово! — ласково сказала бабка Кланя Шестерня. — Он парнишша хороший, душевный. Тебе с им долго жить, остерегай его, Анют, пушше глазу…
Еще немного помолчав, Кланя Шестерня согнулась, застукотив палкой по дереву, пошла домой. А Витька и Анка еще сильнее прижались друг к другу, перестав дышать, долго сидели неподвижно. Потом Витька повернулся к жене, засмеявшись, поцеловал ее в лоб тихим поцелуем; затем он взял ее руки в свои, поглядев в светлые глаза, начал гладить гладкую щеку пальцами, приговаривая:
— Ах ты, Анка, моя Анка! Ах ты бабеночка моя, ты бабеночка!
Она ласково и нежно ежилась, вытягивала губы, прижималась к мужу плечом и коленями, все ниже и ниже наклоняла голову, затем, наоборот, подняла ее, усмехнувшись по-детски, прошептала Витьке в подбородок:
— Ты у меня ласковый, когда выпьешь… Вот всегда был бы такой…
Она положила голову мужу на плечо, затихла. Ночное время струилось медленной Обью, движением размашистого хвоста Большой Медведицы, падающими звездами — вот одна упала, вот покатилась вторая… Июль! В конце июля и начале августа в нарымских краях звезды падают часто…
13
На кривых ногах, ссутулившись, шел по ночному Чила-Юлу пьяный Ванечка Юдин. Сунув руки в карманы, он плотно прижал локти к бокам, подошвы дырявых ботинок к земле прислонял осторожно, словно пробовал, крепка ли земля, способна ли удержать маленькое, жилистое тело.
Чила-Юл давно спал беспробудно: по всей длинной улице уже не светилось ни одного огонька, не чуялось ни одного движения; лаяли собаки, мычали по-ночному коровы, овцы коротко мекали, отчего-то просыпаясь, чего-то боясь. Из открытого окна ближнего дома, забытое, проливало звуки полуночное радио.
Все спали в Чила-Юле.
Страшный в одиночестве, с блестящими, неутомленными глазами двигался по поселку Ванечка Юдин. Бесшумно миновав четыре темных дома, он начал замедлять шаги перед пятым; еще больше ссутулился и сжался, когда заметил, что окна пятого дома доверчиво и широко распахнуты. В палисаднике шелестела рябина, свечечками стояли голубые ели, иглы их были маслеными от лунного света. В открытых окнах пошевеливалась сонная тишина, медленно выползало из них мерное покачивание маятника больших часов, и мерещилось, что дом дышит сонно и глубоко.
Ванечка бесшумно подошел к окну, приложив ухо к невысокому подоконнику, прислушался — трещало сухое дерево, стучали часы, ударяло сердце в груди самого Ванечки. Прислушиваясь, он поднял голову к небу, увидел, как вдруг скатилась с вершинки Большой Медведицы звезда, чиркнув по темному небосклону, погасла, как сырая спичка. Ночь еще потемнела, стало видно, как набухает Млечный Путь, похожий на бесконечную дорогу.
Сердце стучало в груди звонко, часто, громко, словно не принадлежало Ванечке.
— Вера! — позвал он. — Вера!
Удары собственного сердца отдавались в висках, пронизывали все тело, словно через Ванечку пропускали медленный электрический ток.
— Вера!
Удары сердца сливались с ударами маятника больших часов. Ванечке уже казалось, что он весь начинает раскачиваться из стороны в сторону, как маятник, и задевает за голубые ели, за пышную рябину. Он закрыл глаза и подумал: «Я шибко пьяный!»
— Вера! — тонко крикнул Ванечка. — Вера!
Темный дом был пуст, как лунная река: в нем жил только длинный маятник больших старинных часов, а жена Ванечки, боясь возвращения пьяного мужа, ушла с детьми ночевать к соседям. Можно было только гадать, какой из десятков сонных домов приютил их.
— Вера! — в последний раз шепнул Ванечка. — Вера!
Дышать было нечем. Он по-рыбьи открыл рот, царапая пальцами грудь, наконец-то хватил глоток свежего ночного воздуха, до тех пор держал его в легких, пока не прояснилось в глазах. Ванечка хрипло засмеялся, медленно, осторожно развернувшись, начал выламывать из городьбы осиновую стежину. Забор скрипел и шатался, высохшее дерево хрустело, но не поддавалось. Ванечка долго не мог разодрать мягкую осину, все скрежетал зубами, широко расставлял ноги, чтобы не завалиться на спину, когда отломит стежину.
— Есть, — наконец прохрипел он.
Постояв на месте несколько секунд, Ванечка широко размахнулся, хэкнув, забросил в огород осиновую палку и только тогда почувствовал, что стало легче — можно было дышать и даже двигаться, и он пошел по улице, не понимая, куда идет, зачем идет.
Только метров через двести, в том переулке, который вел самым коротким путем к реке, Ванечка вспомнил десять велосипедных солнц, тупой голос Устина Шемяки: «У Цыпылова в кране четверть спирта. Чего-то там промыват…»
Четверть спирта! Ванечка ускорил шаг. Теперь у него была цель, надо было скорее ее достичь. Искать больше было нечего, и походка у Ванечки переменилась — он шел теперь четким, ровным, деловым шагом, безошибочно сворачивал в нужные переулки, ловко перелезая через плетни, и наконец вышел к реке, туда, где работал на кране Борис Цыпылов, где была четверть спирта.
Но, достигнув наконец этого желанного места, выбравшись из узкого проулка на берег реки, Ванечка вдруг остановился так резко, словно наткнулся на препятствие. Он даже попятился, опасно пошатнувшись, едва не потеряв равновесия.
Казалось, к чила-юльскому берегу причалил навсегда дневной белый пароход, облитый солнцем и музыкой, а между рекой и серой туманностью Млечного Пути навсегда остановились белые чайки. Из лунной воды вздымалось в небо металлическое и ажурное, подвижное и живое. Недосягаемую его вершину венчал красный огонек, ниже — посередине между огоньком и водой — над бездной висел белый человек. Трудно было понять, на чем он сидит, за что держится вытянутыми руками, что делает, паря в воздухе.
Это сидел в стеклянной сквозной кабине крановщик Борис Цыпылов. Над головой его слепящим глазом горел прожектор, а когда Цыпылов прикасался к чему-то рукой, все металлическое, ажурное всей громадой повертывалось, наклонялось, вздымалось, двигалось.
Вот огненный глаз увидел на кромке рейда белые, как раскаленные куски металла, шпалы, ощупав их со всех сторон, нацелился, опустилась стрела, и поплыли раскаленные полоски сквозь холодный воздух. Затем огненный глаз увидел в темной воде огромную пустую баржу, раскалив и ее добела, небрежно бросил горячее на горячее. А через секунду равнодушно и бегло озирал пустое небо, пустую реку и пустой берег.
В кране что-то жужжало и вспыхивало, что-то билось и помаргивало; каждой своей металлической частичкой громадный и ажурный кран был связан с просквоженной кабиной. Стоило Борису пошевельнуть пальцем, как мог умереть огненный глаз, опасть хобот с красным огоньком, обреченно распластаться по воде.
Съежившись, согнувшись, Ванечка Юдин медленно приближался к погрузочному крану, боясь, чтобы прожектор не нагнулся к нему, Ванечка сначала крался под высокими штабелями, потом боком, осторожными ногами наступил на конец трапа, соединяющий берег с краном. Огненный глаз по-прежнему занимался раскаленными полосами шпал, заботился только о том, чтобы они укладывались в раскаленное нутро баржи.
Ванечка почувствовал дрожащий, теплый металл, запах краски и электрического напряжения. Подрагивающие лесенки вели вверх и вниз, металлические поручни переплетались, металл двигался во все стороны, вращался и соединялся, разъединялся и вращался; все вокруг гудело и шелестело, отовсюду струилось тепло, все казалось опасным — болты толщиною в руку, зубчатые шестерни, сверкающие маслеными плоскостями, скольжение металла по металлу, снующие рычаги и светлая медь.
Поручни узкой лестнички, ведущей вверх, дрожали, как деревья на ветру, по металлу катились электрические отблески, и казалось, что лестница сама движется вверх, как эскалатор, и что к ней опасно прикасаться. Однако Ванечка чувствовал, что именно эта узкая и опасная лестница ведет к Борису Цыпылову, к сквозной кабине, к теплому красному огоньку и к тому, что влекло Ванечку на кран, — к большой четверти со спиртом.