Выбрать главу

— Потому что, если ты сам — внутри своего сна, то кому же тогда ты снишься? Копай, копай! Все время в одном месте, вниз, вглубь. Вот увидишь, рано или поздно ты доберешься до воды.

В те дни у меня как раз возникли проблемы со свечой. Все шло хорошо, пока снаружи было темно, но, когда всходило солнце и даже в жилище чувствовалось его сияние, я мысленно представлял горы и мне хотелось воочию любоваться ими, а не сидеть, закрыв глаза, и отыскивать какой-то неведомый мир в себе. Полно, да и существовал ли он, этот самый внутренний мир? Я не стал скрывать своих сомнений от Старца. Он рассмеялся и вместо ответа рассказал мне историю из жизни Рабий, великой суфийской святой.

Рабия большую часть времени проводила взаперти дома, предаваясь созерцанию. Однажды один из друзей Рабий подошел к ее окнам и крикнул:

— Рабия, Рабия, выйди наружу, посмотри на красоту творения.

Из-за закрытых ставен донесся ответ:

— Лучше зайди сюда, внутрь, и посмотри на красоту Творца! Прекрасная притча.

Но дух противоречия снова заявил о себе, и я не удержался:

— Вечно эти «внутри» и «снаружи». Но где же оно, это благословенное «внутри»?

— Уж конечно же, не внутри твоей плоти, где такой же смрад, как и снаружи, — отрезал Старец и продолжил: — Существует такое «внутри», которое нигде, как тишина, как «Запредельное». Где оно, это «Запредельное»? Если бы, к примеру, ты был рыбой, склонной к метафизике, ты бы сказал: «Должно существовать нечто там, вне воды». Вот и выходит: «внутри» содержится и «где-то там».

Вскоре выпал снег. Он пошел ночью; и, встав, как обычно, затемно, чтобы посидеть перед свечой, я почувствовал, что тишина за окном утратила свою прежнюю гулкость. Она стала глухой. На рассвете я выглянул и увидел, что все белым-бело. Кедры, казалось, еще выше поднимали свои заледенелые ветви, амфитеатр заснеженных полян еще четче обозначился, а горизонт затянуло кисеей хлопьев, которые все падали и падали. Позже, ненадолго, на несколько минут, выглянуло солнце, и мне показалось, что горы приблизились. Снег придал им легкость, которой я никогда раньше не видел. Но зрелище это длилось недолго. Большие тучи закрыли небо, потемнело, и снова повалил снег. Он шел весь день, всю ночь и следующие два дня. Окно мое наполовину замел снег, дверь завалило наглухо. Куда-то подевались все звери. Наступила тишина.

Из долины пришел человек, чтобы убедиться, что Старец жив и здоров, а заодно сообщить, что погибла старушка-«санньясин», смотрительница мандира. Ее нашли в лесу, одна нога была оторвана. Полиция пыталась определить, что именно случилось: либо она замерзла и только потом звери поживились мертвым телом, либо ее искалечил леопард. В этом случае полагалось устраивать охоту, ведь, если леопард хоть раз попробует человечины, его уже не остановишь; он начинает кружить возле жилья в поисках новой добычи. Такого приходится убивать. Год назад ночью леопард-людоед унес мальчика из пастушьей хижины. Случилось это в нескольких километрах от нас, ниже по склону.

После двух солнечных дней снег немного подтаял, и мы со Старцем решили спуститься в Алмору, пополнить запасы. Путь через лес к мандиру был утомительным. По тропинке давно не ходили, и в некоторых местах снегу было по колено. Повсюду виднелись следы животных, и Старец даже показал мне след леопарда.

— Вот бы увидеть его, хотя бы издали… — сказал я.

— Прежде чем ты заметишь леопарда, три леопарда трижды заметят тебя, — ответил Старец.

Оба мы, не говоря об этом вслух, невольно думали о погибшей женщине из мандира, и Старец и в шутку, и чтобы отпугнуть леопардов, которые могли следить за нами из укрытий, начал громко декламировать знаменитое стихотворение Вильяма Блейка:

«Tiger! Tiger! Burning brightIn the forest of the night,What immortal hand or eyeCould frame thy fearful symmetry?»
Тигр, о тигр, светло горящийВ глубине полночной чащи!Кем задуман огневойСоразмерный образ твой?

Я присоединился к нему, и оба мы во весь голос, приободрившись, с новой силой принялись скандировать: «Tiger! Tiger! Burning bright…»

Снег слепил глаза. Кругом застыли заледенелые деревья. Почему-то некоторые рододендроны решили зацвести среди зимы, и гроздья бутонов алели на фоне снега, как пригоршни рубинов.

Мы радостно вопили свое «Tiger! Tiger! Burning bright…» до самого мандира, где нас уже поджидала машина. Мы поехали на базар за покупками, а вечером, нагруженные зеленью, рисом и мукой, вернулись домой, живые и невредимые. Успех нашей экспедиции отметили совместной трапезой в чудной комнате Старца. На ужин у нас был вкусный ароматный бульон, приготовленный на железной печке.

Старец вытащил из шкафчика томик Вильяма Блейка с золотым тиснением на синей обложке, и мы перечитали стихотворение, которое нас «спасло». Оно действительно чудесное. Особенно потому, что в конце Блейк осознает, что рука, создавшая свирепого зверя, — та же, что сотворила робкого ягненка.

— Вот видишь? Англичанин из восемнадцатого века сумел увидеть суть вещей так, как это делают «риши», — с воодушевлением заметил Старец. — Он понял, что в Божественном все противоположности сосуществуют: красота и ужас, любовь и ненависть. Там все слито воедино, никакой двойственности. Вот «риши» — им даже хватило смелости видеть зло как часть Бога. Но они были не единственные, просто здесь, в Индии, это видится яснее: Кали, богиня разрушения, та, у которой с языка капает кровь, а на шее ожерелье из черепов, является также и Матерью Вселенной именно потому, что нет созидания без разрушения. Понимаешь? Двойственность — это все наша иллюзия, это нам хочется различать счастье и несчастье, радость и боль, жизнь и смерть, но различие это мнимое, а истина в том, что все едино.

Он процитировал стих из Вед: «День есть тень ночи, жизнь есть тень смерти». Потом добавил:

— Приобрести этот опыт означает соприкоснуться с Тем, с Духом, с Ним — называй, как хочешь.

— А что, если и Он — иллюзия? — спросил я. — Если духовная жизнь не более, чем пустые разговоры? В сущности, где же Он, этот Дух?

Мои слова его позабавили.

— Скажи-ка лучше, Тигр, где его нет?

И с тех пор он называл меня Тигром.

Миновали дни, недели, месяцы. Спокойно чередовались размышления, прогулки, молчание, редкие беседы, спешить было некуда. Правда, мне пришлось дважды съездить в Нью-Йорк, повидаться с «ремонтниками»; один раз в сопровождении Фолько, во второй — с Леопольдом. Но на самом деле все это происходило так, будто, проводя время в уединении и медитациях перед свечой, я преуспел в «раздвоении личности». Мое тело путешествовало, в него вводили наркоз, его осматривали врачи, оно приходило в чувство, снова садилось в самолет, но сознание оставалось наверху, в горах, в тихом каменном доме почти в трех тысячах метров над уровнем моря. Туда я возвращался с ощущением, будто и не отлучался.

С Нью-Йорком и вообще с «дольним» миром у меня было все меньше и меньше общего. Казалось, я разобрался, как в нем все действует, — и это мне не нравилось. Даже моя любимая больница, к которой я успел в какой-то мере привязаться, была, как я теперь осознавал, большим коммерческим предприятием, и местные менеджеры руководствовались той же логикой, что и, скажем, директор супермаркета или управляющий алмазными копями. Когда в свое время банк замешкался с переводом денег за предстоявшую мне операцию, мне пригрозили, что меня вычеркнут из списка назначенных на этот день.

В конце второго визита в Центр мою «визу» на пребывание между болезнью и исцелением продлили с трех до шести месяцев, и я поймал себя на том, что эта новость меня не слишком тронула. Я нашел собственный способ чувствовать себя хорошо; тишина, горы и одиночество — вот в чем я теперь действительно нуждался.

Если раньше путешествия были для меня чем-то вроде наркотика, сейчас я с уверенностью мог сказать, что избавился от этой «зависимости». Никакие рассказы о чудодейственных лекарствах или могущественных целителях не заставили бы меня теперь сдвинуться с места. Из всех путешествий только одно интересовало меня теперь — тот самый «путь домой», о котором говорил Старец. У Лао-цзы я нашел замечательные слова об этом; при других обстоятельствах, как водится, я бы не обратил на них внимания.