Выбрать главу

На протяжении этих месяцев моей обособленной жизни в Нью-Йорке дважды приезжала Анджела. Но к нашей радости примешивалась и большая тревога, ибо сейчас мы принадлежали двум совершенно разным мирам: я — к миру больных с их логикой, приоритетами, болями, ритмами и, прежде всего, с их особым восприятием времени. Она же — к остальному миру, миру здоровых с их планами, желаниями, сроками и уверенностью в будущем.

Одно дело — ежедневно обмениваться электронными письмами, а другое — оказаться лицом к лицу на нескольких квадратных метрах. Известие о приезде Анджелы привело меня в смятение. Мы отказались от телефона, сочтя его агрессивным, и еще потому, что он создавал иллюзию общения, лишь увеличивающую пропасть между собеседниками, когда трубка положена. Электронная почта была идеальным способом. Ежедневные рассказы Анджелы о ее жизни во Флоренции были для меня чем-то вроде бортового журнала корабля, пропавшего в море несколько веков тому назад. В них говорилось о вещах и людях, которые казались мне тенями, призраками, я едва мог их вспомнить, но эти письма были моим спасительным якорем. Вот еще одна вещь, которую наука понять не в силах: одна только мысль человека, чье существование оправдывает твое, — само по себе уже лекарство, продлевающее жизнь. В этом я не сомневаюсь.

Анджела держалась великолепно. Она поняла причины, по которым я хотел быть один, хотел, чтобы нас разделяло расстояние, — мы оба знали, что оно будет лишь физическим. Я обрел равновесие и боялся любого дуновения, способного его нарушить. Я знал, что она у меня есть, что я могу на нее рассчитывать. Просто благословение Божье!

Среди историй о болезнях, которые я прочитал в то время, меня особенно потрясла одна. Это была автобиография Пауля Цвейга, увидевшая свет вскоре после его смерти. Писатель заболевает, и однажды, после недель осмотров и тревог, врач ставит ему диагноз: рак. Он возвращается домой, рассказывает об этом жене, и та тут же требует развода. «Она восприняла этот диагноз как гвоздь, забиваемый в крышку ее гроба, и ей захотелось освободиться, чтобы жить своей жизнью», — пишет Цвейг. А как же любовь? Долг? Верность? Еще одна современная история. Американская история.

Дистанция, возникающая между здоровыми и больными, проверяет на прочность отношения между людьми. Болезнь нарушает прежний порядок, но при этом создает свой, новый, и больной входит в другой мир, где логика здоровых, логика внешнего мира становится бессмысленной, нелепой, иногда даже обидной.

Я понял это, когда однажды, ожидая осмотра, увидел, как к нам, больным — изможденным, желтым и, как один, в неизменных спортивных костюмах и беретах, с именем, фамилией и номером истории болезни на пластиковом браслете — подошел красивый элегантный мужчина, хорошо одетый, загорелый, в темных очках — видимо, он пришел к кому-то. Это было как соринка в глазу, удар по самолюбию. «Прочь, прочь отсюда!» — твердил я про себя.

Одно из положительных последствий твоей болезни — это отказ от некоторых желаний, бессознательная убежденность в том, что тебе ни к чему покупать еще одну пару обуви или идти на аукцион ковров. Кто здоров, не может понять больного, и это правильно. Больной человек, каким бы ни было его поведение перед лицом болезни, пребывает в определенном трансе, порожденном не только слабостью, но и неким спокойствием, непостижимым для здорового. Здоровый даже принимает это за капитуляцию и считает своим долгом помочь больному устоять. Но у болезни — своя логика, вероятно, она в том, чтобы психологически подготовить больного к возможному уходу.

Анджела приехала из внешнего мира и попала в мирок, где все для нее было странным и неузнаваемым, начиная с меня самого. Она рассталась со мной, одетым в белое, длинноволосым, усатым; теперь же в аэропорту ее встречал некий лысый субъект, весь в черном, в ермолке на гладкой багровой голове. Я уже принадлежал к другому племени.

Между больными быстро возникает своеобразное братство. «Я» из внешнего мира, желающее самоутвердиться, отстоять себя, в больнице скромнеет. Стоит переступить порог, ощутить струю теплого воздуха, которая отделяет тебя от холодного мира «других», тех, кто снаружи, — и уже нет нужды вспоминать, кто ты, или, вернее, кем ты был, чем занимаешься или занимался. Болезнь — великий уравнитель. Однажды мой сын Фолько сказал: «Когда мне чего-нибудь не хватает, я думаю об Индии. Там всем чего-нибудь не хватает — кому еды, у кого-то нет руки, у кого-то носа. Так что мое „не хватает“ и в сравнение со всем этим не идет». Я ощущал то же самое в Онкологическом центре. Каждый этаж больницы был отведен под особый вид рака. Самое душераздирающее впечатление оставлял этаж, на котором находились дети. Мне повезло: я уже прожил жизнь, а они не успели. Но, возможно, это было не совсем так, и то, что я видел, было лишь результатом прежних жизней, следствием кармы, накопленной в прежних воплощениях. Когда я видел эти детские тела, изможденные, почти прозрачные, иногда уже непохожие на человеческие, мне казалось, что индуизм — единственная из всех религий, предложившая наиболее утешительное объяснение этой чудовищной несправедливости.

В холлах разных отделений я смотрел на других пациентов, пытаясь разгадать их истории. Я узнавал тех, кто пришел сюда впервые, — они еще были привязаны к внешнему миру и вели себя так, будто оказались здесь по ошибке; тех, кто находился в самом начале химиотерапии, — они еще были напуганы — и тех, кто уже свыкся с происшедшими изменениями. Мне казалось, что я интуитивно ощущаю, кто из них сдался, а кто еще выкарабкается.

Но что же именно, пусть и различными путями, собрало нас тут с одной и той же болезнью? Было ли у всех нас что-то общее?

Однажды я сидел рядом с человеком лет пятидесяти, высоким, невероятно худым, желтым и совсем лысым. Он поглядывал на меня, и я чувствовал, что ему хочется заговорить. Наконец на неуверенном английском с сильнейшим русским акцентом он сказал, указывая на мои часы:

— Они из России. Вы тоже беженец?

— В каком-то смысле, да… А часы — они действительно сделаны в Советском Союзе в 1991 году, это одна из вещей, выпущенных к двухсот пятидесятой годовщине обращения бурятов в буддизм. Я купил их за пять долларов у одного монгола на границе с Китаем, — ответил я, снимая часы с запястья, чтобы показать надпись, сделанную кириллицей.

Часы были простенькие, не автоматические, из тех, что нужно заводить каждое утро или перед сном. Внимание привлекает то, что такие часы не увидишь в рекламном ролике, они не из тех, что стоят миллионы, их не носят полярники или Джеймс Бонд в последней серии. В центре белого циферблата — медитирующий Будда в оранжевой тунике. Даже Далай-лама во время нашей встречи в Дхарамсале не мог отвести от них глаз, и, зная, что его любимое занятие — чинить часы, я сказал ему: «Ваше Святейшество, они отлично ходят!», на что он рассмеялся своим чудесным, неподражаемым смехом.

В разговор вмешалась жена моего соседа — пышущая здоровьем, назойливая и развязная. Изъясняясь на куда более бойком, чем у мужа, английском, она вклинилась в нашу беседу.

— Вы евреи? — спросил я.

— Я — да, — с гордостью отвечала она. — Он-то у меня русский, но в Узбекистане сказали, что русским нечего там оставаться, мол, не их это страна, и благодаря тому, что я еврейка, нам обоим удалось приехать в Америку беженцами, и ему тоже.

«Он» — у него красивые глаза, хороший взгляд — мягкий, добрый, но было видно, что он страдает, пока она громогласно, во всеуслышание рассказывает их историю. В Узбекистане «он» был инженером, работал на золотых приисках, но в Нью-Йорке ему удалось устроиться только ночным сторожем в магазине.

— Это ничего, ничего, — говорит он.

— Так и должно быть, — вставляет она. — Раз ты беженец, рассчитывать не на что, надо начинать с низов — таксистом, швейцаром, ночным сторожем.

Он улыбается и повторяет:

— Ничего, ничего. Ночной сторож — это ничего. Проработав восемь месяцев, он внезапно заболел. Рак легких.

— Это от стресса, — говорит жена.

— Ничего, ничего. Стресс — это ничего, — повторяет он.

Ну конечно же, стресс! Стресс от такой жены, от того, что он, русский, живет в чужой стране, не понимая языка, не зная обычаев, в стране, где все его знания ни к чему. «Стресс. Стресс», — повторяет он. У него уже удалили одно легкое, а сейчас болезнь перекинулась на второе. Они с женой убеждены, что я тоже беженец, но не спрашивают, откуда и по какой причине. «Здесь, в Америке, мы все такие, — говорит женщина. — Все беженцы».