Выбрать главу

Неоконсерваторы различными путями использовали и великую цивилизационную интерпретацию Хантингтона (который, в свою очередь, обращался к «Закату Европы» Освальда Шпенглера и «Постижению истории» Арнольда Тойнби: первая была написана вскоре после Первой мировой войны, а вторая — после Второй мировой) для обоснования их представлений об экзистенциальном конфликте с исламом по проблемам основных ценностей. В этом отношении непреднамеренное политическое влияние Хантингтона было даже более сильным, чем влияние Фукуямы. Его концепция, доказанная с большой изощренностью и убедительным обоснованием, послужила предупреждающим пророчеством, чего нельзя позволить себе стать самодостаточными. Однако в течение нескольких лет, особенно после 11 сентября, «столкновение цивилизаций» стало широко признанным диагнозом глобальной реальности, которая еще совсем недавно, в 1990 году, казалась отдаленной.

Результатом стала манихейская доктрина, с которой ни один из двух исследователей не мог бы примириться: демократия, столь убедительно провозглашаемая неотвратимой целью развития человечества, вступала в экзистенциальный конфликт в вопросе основных ценностей. Но такая участь нередко постигает великие умы; в свои поздние годы Джордж Кеннан нередко жаловался на то, что его широко признанный и открывающий новый путь научный труд, обосновывающий политику сдерживания сталинистской России, был искажен теми, кто прославлял его анализ и стремился проводить его рекомендации в жизнь. Во всяком случае, понятие «демократический конец истории» как заключительный момент великой коллизии с фундаменталистским исламом стал для неоконсерваторов лучом света, пронзившим туманы после холодной войны.

Эти два явления — глобализация как поднимающаяся волна и неоконсерватизм как призыв к действию — стали доминирующими на политической сцене, оттеснив альтернативные точки зрения. Тем не менее, первоначально смятенное чувство облегчения в конце холодной войны вызвало некоторое беспокойство относительно более глубинных проблем Запада, особенно в сфере морали и культуры. Возникали вопросы о перспективной жизнеспособности западной культуры, которой, казалось, все больше не хватало морального компаса. Отсутствие этого компаса и стало для меня поводом публично поставить вопрос (это было в 1990-м, в университете в Джорджтауне на лекции, озаглавленной «Послепобедный блюз»), действительно ли поражение коммунизма означает победу демократии.

Этот вопрос сразу же возникал в связи с будущим прежних коммунистических стран Восточной Европы и крушением Советского Союза. Для восточноевропейских стран привлекательность Европы служила маяком и идеалом. Историческая и географическая близость объединенной Европы могла бы помочь преодолеть сорокалетнее подчинение коммунистической доктрине. Для России коммунистическое наследие было вдвойне тяжелым, укоренившимся более прочно и к тому же усугублявшимся имперскими традициями старой России и длительной ностальгией по их возрождению. Можно было бы полагать, что логическим курсом для Запада должно быть поэтому проведение долговременной политики, направленной на вовлечение России в более тесные отношения с Европой, но было мало признаков, что кто-либо в Вашингтоне серьезно и конструктивно думает над этим вопросом.

Терзающее Запад философское беспокойство, особенно в Америке, о настроениях, доминирующих в обществе, вызвало у меня озабоченность в связи с тем, что ни одна из двух соперничающих концепций не была в историческом плане достаточной для того вызова, перед которым оказалась Америка. Это был вызов и стратегический, и философский. К какой важнейшей цели теперь, после поражения коммунизма, должны стремиться граждане демократического Запада? Для многих представителей высшего и среднего класса ответ заключался в двух словах: гедонистский релятивизм — без глубоких убеждений, без трансцендентального сознания, с хорошей жизнью, определяемой главным образом промышленным индексом Доу Джонса и ценой бензина. Если это так, то тогда дихотомия между гедонистским релятивизмом Запада и абсолютизмом внезапно обнищавших жителей прежнего советского пространства и политически пробудившегося развивающегося мира только увеличит глобальное разделение. Ответ должен быть найден путем более глубокого морального определения мировой роли Америки. Без этого глобальное лидерство Америки было бы недостаточно легитимным.