У нас в роте были узбеки, двое, это я точно помню. Они говорили между собой по-своему. Поэтому я помню. А других национальностей не помню, мы тогда начисто не интересовались этим вопросом.
- Жаль, что нельзя прочитать ваши ответы, - сказал я.
- Они к делу не относятся.
- К какому делу?
- К моему.
Наталья принесла мне кофе.
- Вы мне морочите голову, - сказал я. - Так же, как морочили бедному Борису.
- Откуда вы знаете, что я морочила? Он вам рассказывал?
- Нет, об этом легко догадаться.
- Неизвестно, кто кому морочил. Разве вы не видите по его письмам? Он не вкладывал в них ни труда, ни трепета.
- Трепета? - это слово меня озадачило. Наверное, я никогда его не произносил. Интересно, был ли трепет в моих письмах. - А вы?
- А я... я считала, что помогаю фронту.
- Ничего себе помощь.
Взгляд ее похолодел и отстранил меня, отодвинул куда-то вниз так, что она могла смотреть свысока.
- К вашему сведению, я днем ходила в институт, а вечером работала в госпитале.
- Кем же вы работали? - спросил я, еще не сдаваясь.
- Санитаркой.
- Тогда сдаюсь, - сказал я. - Санитаркам доставалось.
- Колесников прав, у вас фронтовое чванство... Вот та фотография.
Две девочки в довоенных белых платьицах сидели на скамеечке у цветущего олеандра. Над ними навис мальчик, вытянутый, нескладный, какими бывают в отрочестве, когда не поспевают за своим ростом. Крохотные усики темнели под горбатым носом. У одной девушки коса была перекинута на грудь, другая - стриженая, с ровной челочкой, и смотрела она на меня с восторгом и смущением, будто слушала признание. Это была удачная фотография. Когда-то я занимался фотографией и знаю, что такой снимок - счастливая случайность, подстреленное влет мгновение. Всех троих объединяло что-то старомодное. То ли выражение лиц, то ли поза, не берусь определить, - что-то довоенное, присущее тем годам. Я давно заметил, каждое время накладывает свое выражение на лица. Дома, до войны, у нас висели портреты родителей отца. Я не знал их живыми, но любил смотреть на их нездешне-спокойные лица. Такие лица сохранились в картинных галереях.
Как бы там ни было, она привлекла внимание нашего старлея. С нынешней Жанной сходства оставалось немного. Фигура огрубела, лицо закрылось. Время увело далеко от той девочки, предназначенной для любви и счастья. Житейские огорчения, неудачи - что нарушило замыслы природы? Были у нее, конечно, и радости, и труд, и подарки судьбы, но сейчас, глядя на эту грузную властную женщину с тяжелым подбородком, бесстрастным, ловко раскрашенным лицом, умеющую скрывать свои чувства, думалось только о потерях. Бывает ли, что жизнь чем-то подправит давний проект судьбы? Вряд ли. Детеныш всегда хорош и мил; картина, задуманная художником, наверняка лучше той, что написана. Годы если что и подправят, то обязательно под общий манер...
Она хладнокровно позволяла сравнивать себя с девчонкой, той самой, что побудила старшего лейтенанта к столь пылким заходам. Она сидела, не скрывая своих морщин, набухших усталостью мешков под глазами. Можно было отплатить ей за усмешку, с какой она уставилась на меня в кабинете.
Она вдруг кивнула моим мыслям:
- Вы правы, - и во тьме ее глаз вспыхнул огонь, что горел в распахнутых глазах девочки на фотографии, на какой-то миг обнаружилось их несомненное родство. Конечно, время нельзя победить, но она не чувствовала поражения. Может, это самое главное в нашей безнадежной борьбе.
"Здравствуй, милая Жанна! Твою фотографию я поместил между плексигласовыми пластинками, чтобы не истрепать. Т.к. я часто смотрю, она мое утешение. А настроение неважное. Аполлон умер. Он пал смертью храбрых вместе с теми, кто погиб в нашем наступлении. Он участвовал в уничтожении фашистской группировки. Мы держим оборону, несмотря на все усилия противника. Фотокарточку пока выслать не могу, сама понимаешь почему. Я пока жив и вполне здоров; очевидно, судьба улыбается и хочет, чтобы мы с тобой встретились. Она хочет, чтобы я взял тебя в объятия и прижал к груди. Смысл нашей переписки должен быть не пустой тратой времени и флиртом двух представителей молодежи, а искренним чувством, которое обязательно превратится в прямую идеальную любовь. Пиши чаще, не забудь Бориса, если хочешь быть с ним!"
Я посмотрел на фотографию, на тоненького мальчика в парке, наверняка я знал Аполлона, но внутри ничего не отозвалось. Только ошибка в письме Бориса кое-что напомнила, об этом я не стал говорить.
Борис и впрямь строчил не раздумывая. Временами я еле удерживался от смеха. Письма тоже изменились: легкость Лукина читалась пошлостью, уверенность его стала глуповатой.
- Там еще есть где про меня?
- Есть, есть.
По каким-то своим пометкам она быстро нашла письмо с подчеркнутыми строками: "...прочитал нашему Тохе там, где ты опровергаешь его рассуждения о любви. Он, конечно, стоит насмерть, но просил передать, что стихи ему понравились. Между нами, он сам стал переписываться с одной москвичкой. Она быстро вправит мозги этому бычку".
- Какие стихи? - спросил я.
Жанна не помнила. Мы оба всматривались в мглу, я никак не мог оживить эту сцену - где Борис мне читал, как это было, - ведь, значит, мы спорили, я о чем-то думал, куда ж это все подевалось, где искать следы? Но все равно - выходит, мы с Жанной давно знали друг про друга.
- Вот видите, - сказал я, - даже вас подводит память.
- Так это мелочь, эпизод, - сразу ответила она. - Если вы вспомнили Лукина, то Волкова тем более. Я приехала к вам из-за него.
- А что с ним?
- Нет смысла рассказывать, пока вы не вспомните.
- Кто он был по должности?
- Понятия не имею.
- Вот видите.
- Он инженер.
- Это на гражданке.
Она протянула мне большую фотографию. Неохота мне было смотреть на этот снимок. Она следила за мной. Вряд ли по моему лицу можно было что-либо прочесть. Давно уже я научился владеть им. При любых обстоятельствах. Безо всякого выражения я мог смотреть и на этот портрет и пожимать плечами.
Логика ее была проста: раз я вспомнил по карточке Лукина, то должен вспомнить и Волкова, они служили вместе, это ей точно известно, следовательно, я знаю Волкова.
- Может, и знал. Разве всех упомнишь. Столько лет прошло. Кто вам Волков?
- Никто.
- Никто, вот и хорошо, - сказал я, взгляды наши столкнулись, словно ударились. Я поспешил улыбнуться. - Тогда невелика потеря.
Она чуть вздрогнула, пригнулась. Мне стало жаль ее.
- Жанна, я не знаю, зачем вам это нужно, - как можно безразличнее начал я, - и не хочу вникать. Не ворошите. Не настаивайте. Поверьте мне. Как сказал один мудрец, - не надо будить демонов прошлого.
Она смотрела исподлобья, подозрительно.
- Вы-то чего боитесь? Только не уверяйте, что вы из-за меня. Я на вас надеялась. Бесстрашный лейтенант, вояка. А вы... Открещиваетесь. Неужели вы так напугались...
- Не стоит. На меня это не действует. Я о себе думаю хуже, чем вы.
- Вот уж не ждала. Если вы знали его, то как вы можете... Как вам не стыдно.
Злость сделала ее старой и некрасивой. Она была не из тех женщин, что плачут. Губы ее скривились.
- Впрочем, глупо и унизительно просить об этом.
Она допила кофе, вынула зеркальце, принялась восстанавливать краски. Она проделывала это без стеснения, - один карандаш, другой карандаш, - и снова она была прекрасно-угрюмой, с диковато-чувственным лицом. Я ждал, что она скажет. Если она хотя бы улыбнулась мне, спросила меня - ну а вы-то, Тоха, как вы поживаете? Что-нибудь в этом роде. Но я не существовал, я был всего лишь источник информации, который оказался несостоятельным. Поставщик нужных сведений, только для этого я и требовался всем - уточнить, найти резервы, подсказать, кому сколько, составить график. Никто не виноват в том, что я сам куда-то подевался. Пока я спорил, предлагал какие-то решения, пока не соглашался, я существовал... Ныне считается, что если я хожу на работу, то со мною ничего не происходит. Жена моя была единственным человеком, которого интересовало - как я, что со мною. После ее смерти уже никто не спрашивает, что со мною творится.