И ещё минут десять была стрельба, а потом вдруг... дикий грохот где-то поблизости; и что-то влетело в окно - которое даже и не закрыли... Что-то влетело, упало... то ли стёклышки, то ли штукатурка... И ещё несколько очередей. И - тот же властный голос из микрофона: "Террористы уничтожены! Всем оставаться в домах! Приказ коменданта города - всем оставаться в домах!"
Они ещё некоторое время оставались, все четверо, в детской комнатке. Родители постепенно пришли в себя, и маме удалось убаюкать маленькую Сюзан: девочка заснула на целых шесть часов, исцеляя себя этим сном от внезапно грянувшего ужаса. Исцеляя - ибо потом, хотя она и задавала поначалу вопросы о произошедшем, пережитое со временем улеглось в её душе, заметных рубцов не оставив. Её успокаивало то, что всё хорошо: трёхлетняя малышка сумела, быть может, поверить, что сами папа с мамой - те, от кого она ожидала защиты, - что они-то и победили тёмное, страшное, явившееся откуда-то из диких краёв; и как же не победили, если и она, и брат, и они сами живы и здоровы... Да, потом она быстро успокоилась, на те же ближайшие часы её окутал глубокий сон. А Мишель не спал. Он видел всё ещё лихорадочно напряжённые, со следами схлынувшего, но оставившего отчётливую печать страха, лица родителей... и он слышал обрывок того, что мама сказала папе приглушённо: "... несколько раз... ведь ОНИ... они же в том доме..." "И что, ни разу никто не ответил?" - растерянно спросил папа... Кто - ОНИ? Мальчик почувствовал, услышав это, что его пронизал испуг, детский беспомощный испуг... именно пронизал, как булавка пронизывает пойманного мотылька... Он спросил отца - о ком это, - и папа сказал, что о Ноэми и её родителях; они не подходят к телефону... И добавил, не скрывая тревоги, - скоро узнаем... И как же был Мишель потом благодарен папе, что тот, увидев смятение в глазах сына, не бросил бездумное "всё будет в порядке", а добавил серьёзно: "Я понимаю, что ты беспокоишься о них. Мы тоже волнуемся, мы тоже боимся, сынок..."
Сейчас Мишель на минутку очнулся от этих воспоминаний; отвёл одну руку от руля - благо шоссе почти пустое, - выхватил из кармана брюк сигареты и зажигалку, полыхнул, затянулся... Да, он не раз говорил об этом отцу: тот повёл себя очень мудро и чутко тогда, не пообещав ему того, чего они с мамой, при всём желании, не могли дать... Нет, не пообещав этого... но дав ему понять: ты не наедине со своим волнением, мы, взрослые, сильные и знающие, тоже очень переживаем!..
Ни Мишель, ни родители часа два ещё не знали, что с семьёй Ноэми. Но ему не хотелось ни во что играть, и не влекло его к пёстрым книжкам с картинками: он сидел, упрятав лицо в колени, и ждал... ждал, сам не вполне осознавая - чего... Он ждал - и сердцем предчувствовал страшное, и старался не думать в эти минуты о тех башенках из светившихся сквозь темноту флакончиков, и о солдатиках, и о картонных фигурках... ему было страшно прикасаться к этому, он готовился к чему-то, на него накатывало что-то дикое, чёрное, лишённое очертаний...
Потом появились люди, которые - он видел, - имеют в этой ситуации право указывать и распоряжаться. Сначала трое в военной форме, потом - две довольно молодые женщины, одна из которых держала в руке исписанные листки; они спросили про детей, одна из них дала Мишелю леденец и погладила его по голове... Потом его попросили посидеть в детской; он, хотя и достаточно бойкий мальчишка, понимал, что не послушаться нельзя, - и ушёл... Но никто не мог помешать ему прильнуть к замочной скважине и вслушиваться в то, что говорилось в гостиной. И он уловил папины слова: "... да, дружили... вот накануне вечером..." - и отец закончил фразу несколькими словами, которых Мишелю разобрать не удалось. Потом переговаривались заметно тише - вероятно, опасаясь, что мальчик подслушает, - но он выхватил из не особенно разборчивой речи одной из двух посетительниц то самое, немыслимое и всё-таки прозвучавшее - "...да, все трое... девочка тоже..." И вслед - мамино рыдающее "Господи... как же это!.. ведь вчера, вчера!.." - и тогда он, уже не думая о запретах, вскочил, толкнул ногой, будто футбольный мяч, некрашеную, хлипкую дверь - и выбежал... выбежал, полуоткрыв губы, так же, как беззащитная в своём страхе мама, влетев в его комнату, когда началось... И увидел заплаканную маму, и папу с перекосившимся, как будто от режущей боли, лицом... Он полуоткрыл губы - и сжался, словно вот-вот метнут в него что-то острое и тяжёлое; и он не мог ни о чём спросить, и боялся кричать, потому что - так чувствовалось ему, - криком он поставил бы некую печать с надписью "свершилось" на том, чего ужасался... Через много лет, когда он рассказал об этом жене, она - психолог, к тому же имеющая опыт работы с детьми, - сказала ему: ты хотел оставить себе толику ощущения, что от тебя ещё может что-то зависеть...
Он не спрашивал, потому что всё понял. А родители не сказали ничего, и папино лицо продолжала искривлять боль, и заплаканная мама привлекла его к себе... Он ткнулся лицом в её колени. И слышал - те женщины что-то тихо говорили; но он не понимал, что именно, он не желал допускать в своё сознание ничего... ему хотелось тогда раствориться то ли в маме, то ли, может быть, даже не в ней, а в этом самом "космосе", про который ему рассказывали родители: если этот "космос" такой огромный, то неужели в нём нельзя найти местечко, чтобы спрятаться от невозможной жути?..
Он всё понял, и некуда ему было спрятаться. Спустя много лет ему, что удивительно, не припоминалось, плакал ли он тогда сам. Мама - да, точно, её молодое лицо в слезах сквозь десятилетия видится ему и теперь; своих же слёз он не помнил. Что было точно, - это одеяло, то самое, в которое они во время стрельбы вчетвером вжимались; Мишель, когда его принесли в комнату... принёс папа, на чьих руках он безвольно обвис, - да, когда папа осторожно поставил его, он подошёл к тому одеялу, поволок его к своей кровати и укрылся им полностью. Ему было зябко, его знобило, и он почему-то радовался этому ознобу...
И сейчас взрослому Мишелю Рамбо не очень припоминалось, как же он тогда приходил в себя, оттаивал, отмораживался... Когда в садике воспитательница говорила с детьми, сидевшими полукругом, о том, как жаль, что Ноэми, чудная маленькая Ноэми, которую они все так любили, больше уже не будет с ними, - он, Мишель, сидел опустив голову, почти не двигаясь... Дети рядом что-то спрашивали, а он молчал и не хотел вслушиваться. Воспитательница говорила - Ноэми со своими папой и мамой на небе, а мы будем их вспоминать; она предложила тем, кто захочет, нарисовать, склеить или слепить что-то для "уголка Ноэми", где будут цветы и где каждое утро будет включаться электрическая свеча... Но он не взял протянутые ему карандаши с белым листом, не пошёл к столику для поделок... Потом, помнилось ему, он сидел и смотрел, как другие мальчики бросают дротик... смотрел с ожесточённой отрешённостью. Его совершенно не интересовало, кто окажется самым метким, он думал о своём, его захватывало само это движение, он наблюдал наносимые удары, и ему хотелось, чтобы на дротиках были не мягкие нашлёпки, а острия, способные пронзать не этот расчерченный кругляш, а тех, кто... Пронзать их, убивать их - ещё, и ещё, и ещё!.. Тех, кто убил маленькую Ноэми, которая так любила раскрашивать, которая так сияла и хлопала в ладошки, мечтая построить сказочный город, - а теперь, а теперь уже никогда не построит его... которой он, Мишель, никогда уже не подарит фигурку вырезанной из конфетного фантика и наклеенной на картонку Красной Шапочки... Тех, кто убил Ноэми, и её маму, угощавшую его и Сюзан шоколадками "Сплендид", и её папу, включавшего им весёлые детские песенки на старом проигрывателе... И не только их... он слышал, что были ещё убитые, в том числе ещё несколько детей - из садиков поблизости и из школы... Правда, он не знал никого из них; но ведь кто-то и с ними дружил, ведь и они тоже играли, хлопали в ладоши, мечтали, быть может, что-то построить...
На следующий день пришла в садик симпатичная тётя - Мишель видел её иногда и раньше, она приходила примерно раз в две недели, разговаривала о чём-то с воспитательницей, а кроме того сидела и играла иногда за кухонным столиком с некоторыми детьми. Но с ним до того - ещё ни разу; теперь же воспитательница подвела к ней именно его... У этой тёти тоже были карандаши, а ещё картинки. Она заговорила с мальчиком о том, что ему, наверное, очень грустно, и о том, что эта грусть - как живая, и надо приручить её, найти ей место в душе, чтобы она успокоилась и сидела тихо, не скребясь и не царапаясь... Он смутно помнил через много лет, что ему не хотелось ни рассказывать о том, что изображено на картинках, ни рисовать свою грусть, ни лепить её из мягкого тестообразного пластилина... Ничего этого он делать не стал. Но вдруг тихо, уставившись в окно, спросил женщину - боится ли она сама умереть? И думает ли она тоже, что умершие люди улетают на небо? И она покачала головой, помедлила, что-то обдумывая, и, вздохнув, сказала: да, и она очень боится... и очень надеется насчёт неба. И добавила: "Боль и страх - это тяжело. Это вроде тяжёлого чемодана... и всё-таки его можно нести... И, понимаешь, это - у всех. Ты не один..." Вот это очень поддержало его. Действительно, и папа тогда сказал - мы тоже боимся, мы тоже волнуемся... И Мишелю понравилось, что она ответила ему серьёзно - так же, как, должно быть, ответила бы взрослому.