Выбрать главу

Деев со стуком положил обломки карандаша на недописанный акт и тяжело посмотрел на Белую.

— А вы уж до завтрашнего утра постарайтесь больше никому ничего не обещать! — Комиссар хлопнула за собой купейной дверью, и из прикрепленного на створке большого зеркала уставилась на Деева его собственная физиономия — с торчащими желваками и сжатыми в нитку губами…

Ругаться в кутерьме дел было некогда. Да и нечего было Дееву сказать. Он хлопотал до ночи — в поезде и вокруг него; в кабинете Чаянова и на привокзальных лабазах; в депо, где готовился к выезду паровоз для эшелона; в брехаловке, где перекуривали ремонтники, — хлопотал и думал о незнакомых мальчиках из дома на Воскресенской.

Он не знал их лиц и имен — и хорошо, что не знал. Не мог перед ними оправдаться — да никто и не требовал оправданий. Не мог ничего обещать — да и чего стоили обещания перед лицом грядущей зимы? Деев мог только стараться — стрелой домчать состав до Самарканда и так же быстро домчать обратно, пока безымянные мальчики пережидают холода в залах, где по полу кружит поземка. А затем — если зима не кончится, поезд не расформируют, Деева не снимут с маршрута, а мальчиков не отправят в приемные семьи — затем он возьмет их первыми. Слабый довод, но другого у Деева не было.

А еще он думал о детях, которых узнал вчера, — о пацаненке с одним ухом, о слепой Мархум с белыми глазами, о мальчугане в бархатном камзоле, о Сене-чувашине. Думал и понимал, что оставить их в приемнике не сумел бы. И понимал, что боится, до холода в животе боится: не окажется ли Белая права? Одно слово, характер у него — тряпка…

Так, в хлопотах и мыслях, Деев не заметил, как стемнело. Этот безумный день — нескончаемый бой за печки, уголь, керосин, провизию, тазы и половники, лопаты и ведра, бинты и веревки, мешки, котелки, за лучший паровоз в депо и за самого непьяного машиниста — все это было кончено и осталось позади. Наступала ночь, последняя перед отъездом.

Но ни оставаться в купе, ни тем более заснуть Деев не мог. Обойдя состав и по нескольку раз предупредив каждого о предстоящем раннем подъеме, он помаялся еще немного, потоптался в темноте у штабного вагона. А затем ухватился за поручни — одни, вторые; после — за подвесы для ламп; уперся ногами в торец соседнего вагона, подтянулся — и взлетел на крышу.

Жесть — скользкая от сырости и холодная; но Дееву гулять по верхам не привыкать. Он пробрался ближе к центру вагона и сел, прислонившись к трубе отопления.

Ночь была уже черна. Справа от Деева тянулись едва поблескивающие линии рельсов, за ними — огни вокзального здания, а дальше и вовсе мелкие — городские огни. Слева, за ивовой порослью и комочками подсобных домов, угадывалась необъятная ширина Волги. Над головой дышало ветром и влагой октябрьское небо.

Висевшая в воздухе сырь легла Дееву на лицо и плечи, грозила вот-вот обернуться моросью. Он обнял колени руками и решил упрямо сидеть, пока не покажется в этом сумрачном небе хотя бы одна звезда.

Эшелон под ним не спал: блеклые квадраты света падали на землю справа и слева от каждого вагона. Тихо звякало что-то в полевой кухне — видно, Мемеля драил без устали вверенную ему посуду. Фельдшер Буг, заложив руки за спину и хрустя щебенкой, отправился гулять по путям и пропал в темноте. Две сестры осторожно спустились на улицу — но не с той стороны, где вытоптанная земля и просторно, а с другой, где бурьян и кучи мусора, — и, перешептываясь и пересмеиваясь, курили тайно от всех.

А затем, уже докурив и отсмеявшись, одна из них запела негромко. Песня была протяжная, ласковая, и Дееву хотелось, чтобы женщина пела громче, но кричать через ночь и пугать не стал. Ветер уносил половину слов, а вторую Деев едва ли знал, потому что пела сестра по-татарски, — но удивительным образом понимал.

Спи, мой мальчик, Спи — и просыпайся мужчиной. Уже оседлан конь и натянута тетива. Времена зовут тебя. Народы — ждут.

Дееву остро захотелось, чтобы поющей оказалась Фатима, однако в темноте лица женщин было не различить.

Дорогам — быть истоптанным тобой. Врагам — быть истребленными тобой. Скорее спи — и просыпайся мужчиной. О мой мальчик! Сердце моего сердца, мой возлюбленный сын!

И в небе — ничего не различить: ни тучи, ни светила, ни единого лунного луча. Долго ли сидеть еще, ожидая загаданную звезду? Деев ежился и пялился вверх, в черную небесную вату, — ждал.

* * *