Очень болели ноги. Ведь всего лишь за полгода до этой поездки я перенес инфаркт и заново учился ходить. Все время хотелось посидеть, а это в Париже далеко не просто! Казалось бы — садись за столик в кафе, на свежем воздухе — и дыши, вытянув гудящие ноги. Даже в сравнительно удаленных от центра районах города, соответствующих нашему московскому Садовому кольцу, на каждые полсотни метров тротуара приходится по кафе. Днем обычно они пустые. Я выбирал самый далекий столик и начинал невеселую игру, засекая время. Не позже, чем через 20 секунд передо мной (откуда?) вставал молчаливый гарсон с блокнотом и карандашом и ставил на столик стакан холодной воды. Что, мол, мсье будет заказывать? А мсье вспоминал наши убогие московские ресторации и общепитовские заведения, где — о счастье — можно дожидаться такую родную, грязноватую официанточку не меньше получаса! О глупец! Сколько раз я кипел в этих ожиданиях и как бы славно сейчас подождать этого смотрящего на тебя так бесстрастно малого хотя бы 10 минут! Мсье считает каждый франк и не может позволить себе даже чашечку кофе. Преодолевая боль в ступнях, он поднимается и плетется дальше. Вот так-то! Ничего не попишешь, жаловаться некому — капитализм, туды его в качель!
Когда становилось от бесконечных хождений совсем невмоготу, я спускался под один из знаменитых парижских мостов, прямо к кромке грязноватой Сены и ложился, блаженно вытягивая ноги на камни набережной. Обычно рядом располагались клошары — парижские бродяги. Они совершенно безопасны и добродушно-веселы. Клошары под постами Сены едят — у всех есть корзинки, набитые снедью и вином. Запахи их трапезы невольно волнуют меня — ведь я гораздо беднее, и конечно, такой роскоши, как вино и всякого рода сэндвичи позволить себе не могу. Мимо проходят деловитые парижане и слоняются туристы — основное население Парижа в августе. Им нет никакого дела до меня — это и хорошо, и плохо. Иногда я остро чувствовал свое одиночество и заброшенность. Но гораздо чаще я просто лежал без всяких мыслей и смотрел на высокое безоблачное небо — все 12 дней стояла идеальная погода.
Потребность в общении с людьми я удовлетворял случайными встречами. Так однажды я решил посидеть в Люксембургском саду. Этот сад меня привлекал еще и тем, что в нем на зеленых лужайках в кажущемся беспорядке были расставлены небольшие стулья с гнутыми свинцовыми ножками. Приятнее все-таки сидеть отдельно, а не на общественно-казенной скамейке. По глупости я не понимал, что за это удовольствие надо платить 1 франк — дань собирала старуха — одна на всю территорию сада, что и ввело меня в заблуждение. Я едва успел, сидя на стульчике, блаженно расслабиться, как неожиданно за своей спиной услышал безупречно-правильную, хотя и несколько архаическую, русскую речь. Говорили три старые женщины, из них две — совсем древние. Не оборачиваясь, я спокойно заметил:
— Как приятно встретить в Париже соотечественниц!
Они вежливо согласились со мной, что действительно приятно. Я сделал галантный жест и, не ведая о собирающей дань старухе, попросил их присесть рядом.
— Спасибо, мы постоим, — сказали старые парижанки. Хорош бы я был, если бы они сели!
— Откуда Вы? — спросила самая старая.
— Из Москвы.
— И давно?
— Да вот уже неделя.
Они как-то странно недоверчиво на меня посмотрели. И тут я с удивлением понял, что эти женщины принимают меня за эмигранта, по-видимому, второй волны.
— Да нет же, я действительно советский, неделю назад приехал из Москвы в командировку!
Не верят. И одна из них стала меня испытывать:
— А где похоронен Паустовский? (Паустовский накануне умер — естественно, что мои собеседницы всякого рода похоронные дела принимали близко к сердцу).
— Кажется, на Новодевичьем, — неуверенно ответил я.
— А вот и неверно. Он похоронен в Тарусе.
Почувствовав, что окончательно разоблачен как самозванец и что надо выходить из идиотского положения, я стал лихорадочно шарить по карманам и нашел там два сильно помятых использованных билета на подмосковную электричку. Этим и реабилитировался.