Два месяца тому назад счастливый случай привел меня в знаменитый музей Лос Аламоса. Долго я смотрел на опаленную адским пламенем стальную колонну, перенесшую первый на земле ядерный взрыв в находящейся неподалеку пустыне Амалогордо. Стоящая рядом копия хиросимской бомбы показалась мне маленькой. Но больше всего меня поразила вывешенная на стене фотокопия деловой переписки между дирекцией лаборатории и некоей очень высокой инстанцией, возможно, Пентагоном. В этой деловой переписке повторно напоминалось о необходимости отдать распоряжение вбить гвоздь в стену кабинета мистера Оппенгеймера, дабы последний мог на него вешать шляпу. Как видно, жизнь Лос Аламосской лаборатории в ее «звездный» период протекала вполне нормально и «физики продолжали шутить»…[37]
Все же я лично знаю американского ученого, который проявил настоящее мужество и гражданскую доблесть в своих отношениях с людоедами. Это Фил Моррисон, в настоящее время один из ведущих американских астрофизиков-теоретиков. Тяжело больной, фактически калека, он еще тогда, в далекие сороковке годы понял, что порядочность ученого и его честь несовместимы со служением Вельзевулу. Моррисон со скандалом ушел из Лос Аламосской лаборатории, громко хлопнув дверью. Он имел серьезные неприятности, однако сломлен не был. Сидя с ним за одним столиком мексиканского ресторанчика в старой части Альбукерка, в какой-нибудь сотне миль от Лос Аламоса, я смотрел в его синие, совершенно детские, ясные глаза — глаза человека с кристально чистой совестью. И на душе становилось лучше.
Юра Гастев и дыхание Чейн-стокса
Юру Гастева я впервые увидел в Ашхабаде, в самом конце 1941 года. Все мы приехали в этот экзотический город с эшелоном эвакуирующегося из столицы Московского университета. Про этот незабываемый эшелон и его колоритных обитателей я уже писал (см. новеллу «Квантовая теория излучения»). Среди разношерстной толпы пассажиров эшелона, преимущественно студентов, Юра резко выделялся своей крайней молодостью, ему было лет 14, а на вид и того меньше — он смотрелся как маленький, щуплый подросток. Конечно, Юра еще не был студентом — в эвакуацию он отправился вместе со своим старшим братом Петей, бывшим на втором курсе механико-математического факультета. Через несколько месяцев Петю мобилизовали в военное училище. Оттуда его очень быстро выпустили в звании младшего лейтенанта, затем фронт и скорая смерть — как и положено для 97 % призванных в армию юношей 1921 года рождения. Заметим еще, что братья Гастевы — сыновья Алексея Капитоновича Гастева — одного из первых пролетарских поэтов (группа «Кузница»), впоследствии видного общественного деятеля, основателя советской системы НОТ («Научная организация труда»). Как и многие выдающиеся деятели нашей страны, он погиб в соответствующем предвоенном году.
Таким образом, очень быстро Юра оказался в Ашхабаде фактически круглым сиротой — мать была в ссылке как жена врага народа. И подобно тому, как в войну наблюдался феномен, характеризуемый фразой «сын полка», когда мальчишку-сироту кормила и воспитывала какая-нибудь войсковая часть, Юру с полным основанием можно было назвать «сыном мех-мата», т. е. механико-математического факультета Московского университета. Он действительно был «дитя мехмата», полностью заменявшего ему семью. Юра органически впитал в себя мировоззрение, способ мышления, фольклор, любовь к музыке и многое другое, что всегда отличало питомцев этого благороднейшего из факультетов МГУ.
После Ашхабада я года два Юру не видел, т. к. довольно рано, в сентябре 1942 года перебрался в Свердловск, где находился в эвакуации мой родной Астрономический институт им. Штернберга. Вернувшись в Москву и защитив весной 1944 г. кандидатскую диссертацию, я в августе того же года был послан мехматом в Красновидово за Можайском, где находилось пригородное хозяйство МГУ, призванное (по идее) обогатить скудный рацион университетских столовок всякого рода овощами. В качестве рабочей силы туда посылали студентов. Меня же, свежеиспеченного кандидата наук, отправили в Красновидово как «старшего товарища», призванного обеспечить должный уровень трудовой дисциплины.
37
Раскаяние пришло к Роберту Оппенгеймеру значительно позже, и он имел большие неприятности.