Назавтра после овладения Кенигсбергом наш полк и вся дпвпзия вместе с другими частями и соединениями прошли по дымящимся руинам. Нас вывели в ельник на берегу залива. Мы и город-то толком не осмотрели. Побывали лишь в порту, где у причалов торчали полузатопленные суда, по пути набрели на памятник Канту, тому самому философу, что пустил по миру знаменитую "вещь в себе". На развороченных, присыпанных кирпичной пылью и битым стеклом улицах уже работали возвратившиеся жители Кенигсберга — расчищали проезды, разбирая груды кирпича. Немцы в принципе народ со здравым смыслом. Поняли, что власть переменилась, и, коль советский комендант приказал выйти на расчистку, вышли. Хотя попадаются всякие немцы. В подвале мои солдаты захватили в плен раненого фаустнпка. Я ему сказал:
— Зачем сопротивлялись? Ведь не было же никакой надежды, крови сколько лишней пролито…
Юнец окрысился, прошипел:
— Вы же сопротивлялись под Москвой…
— Тогда война начиналась, сейчас кончается.
Не знаю, дошло ли до него. Потупился, отвернулся. Возможно, принял меня за немца. Я высок, рус, голубоглаз — прямо-таки арийская раса, — чешу по-немепки, и многие пленные почему-то принимали меня за немца-перебежчика. Немецкий я изучал еще до войны, частным образом, на фронте напрактиковался и вот теперь владею тремя языками: русским, немецким и матерным — опять-таки на фронте овладел им в совершенстве.
Ну, потопали мы из города. Он и под апрельским солнцем оставался темной, угрюмой, камешю-враждебной громадиной. Пока топали по окрестным дорогам, на кого не надивились: в беретах и лыжных шапочках, закутанные в пледы и в полосатых лагерных куртках, на ногах деревянные башмаки и подвязанные проволокой боты; все бледные, кожа да кости, пошатываются от морского ветра; русские слова и английские, французские, польские, чешские и еще бог весть какие. Вавилонское столпотворение! Негра видел, не вру! Дороги запружены этими толпами бредущих пз угона, из концлагерей домой, на родину. У каждого своя родина.
Негр, надо полагать, возвращается в Африку.
Да, вывели нас в лесок, за песчаным пляжем, за дюнами — плеск балтийской волны. Только поставили мы шалаши из еловых веток, только принялись вылавливать по округе фашистских недобитков — и слова марш, порядочный, километров за семьдесят от Балтики. Но рубить лапник на шалаши не пришлось — полк разместился в довольно-таки уцелевшем городишке. Мой взвод занял дом почти на самой окраине, сселив хозяев — мать и дочь — в две комнатушки наверху, на втором этаже поселился и я со своим ординарцем.
Ну, а в Германии, точнее — в Восточной Пруссии, действительно вовсю зацвели сады. Будто бело-розовые облачка повисли на яблонях, вишнях, сливах. От них явственно пахло медом. Над цветущими деревьями кружились пчелы, и казалось, что это ив они гудят, что гудит сам прозрачный, прогревшийся воздух. Словно не пахло совсем недавно дымом, взрывчаткой, разлагающимися трупами, словно небо не гудело от самолетов. Солнечно, синё, нет дымных пожарищ, нет взрывов. Как-то странно, пожалуй.
Да что же странного? Война-то для меня окончилась. Разумом понимаю, а сердце как-то не верит: неужто позади четыре года боев, крови, смертей? Вот-вот добьем фашистского зверя в его логове, в Берлине, — и войне конец. Всей войне конец! За победу плачено немало, но Родина спасена, но освобождена Европа! Мы спасли, мы освободили. Мы — это я и такие, как я. Народ. Да, о народе надо говорить, а не о себе. Но я ведь — тоже народ? Хотя народ в моем представлении — нечто огромное, могучее, непобедимое и прекрасное, я же всего-навсего отдельно взятый человек со своими слабостями и недостатками…
И вот я — отдельно взятый человек — остался жив! После такой-то войны! Как говорит ротный старшина, обалдеть можно.
И я не то что обалдел, но голова кружится — это точно. Кружится от желания жить и любить. Да, и любить, черт подери! Мне же всего двадцать четвертый…
В эти-то апрельские денечки я и повстречал Эрну. Иногда кажется: от меня нынешнего, распираемого радостью, будто некое излучение, будто я испускаю некий постоянный и яркий лучик.
Эрна увидела луч, пошла на него, и я увидел ее. Мы увидели друг друга — так замкнулось кольцо…
Эрну с матерью оставили в этом доме по личному распоряжению командира полка — в порядке исключения, как объяснил мне ротный. А чего объяснять? Я понимал: цивильным немцам и нашим воякам жить вместе не положено, местным выделили домов двадцать — на всех, братья-славяне заняли остальные, но мать Эрны больна, что-то с ногами, почти не встает. Не перетаскивать же ее? Пусть лежит в соседней комнате, никому не мешает. Кроме меня. И то я уже отчасти свыкся с ней.