Вечером я вновь заглянул к немкам. Фрау Гарниц лежала лпцом к стене, не подавая признаков жизни. Эрна сидела перед матерью на стуле, ссутулившаяся, съежившаяся, в халатике. Я скадал: "Абенд!" — и в этом заключался некоторый шик. Потому что. как я заметил, немцы произносят не "гутен абенд!" ("добрый вечер!"), чему пас учили в русских школах, а разговорное, короткое "абенд!", то есть "вечер!". В данном случае я выглядел истинным немцем. Но на Эрну это не произвело впечатления. Она привстала, сделала свой реверанс и опустилась на стул, глядя на меня с равнодушной безропотностью.
Не ожидая приглашения, я присел и стал рассуждать о погоде, о садах и о прочих нейтральных вещах. Эрна зябко куталась в халат, хотя в комнате было тепло, душно, кивала и покачивала головой — от нее словно исходило жаркое сияние. А потом зевнула, запоздало прикрыв рот ладошкой. И я рассердился, умолк.
Распинаюсь тут перед этой фрицихой, а она изволит зевать во всю пасть, ей, видите ли, неинтересно. С кем? С офицером-победителем, с офицером-освободителем!
Она пошла к себе, и я, будто против своей воли, будто привязанный, поплелся за ней.
— Господин лейтенант, — сказала Эрна, — вы прекрасно владеете моим родным языком.
"Следом задаст вопрос, не фриц ли я", — подумалось мне, но Эрна об этом не спросила.
— Вы меня перехваливаете, фрейлейн, — сказал я. — Как благовоспитанная хозяйка…
Она перебила:
— Господин лейтенант, я вынуждена быть благовоспитанной.
Чувствуя, что разговор принимает щекотливый характер, я постарался сменить тему. Кашлянул и сказал невпопад:
— А мне уже двадцать четвертый год…
Она пожала плечами, в глазах вежливое безразличие. Олух царя небесного, чего тут пасусь? Сгинуть надо — и побыстрей.
Тонге мне. кавалер нашелся.
Я собрался было встать, распрощаться и внезапно упал вместе с охнувшим стулом. Вскочил, огляделся. Эрна сказала:
— Извините, стул рассыпался, старый.
— Дряхлый, рассохся, — согласился я, потирая ушибленный зад.
Эрна всплеснула руками, рассмеялась коротко. Я посмотрел на нее, сдерживавшую смех, и, вместо того чтобы разозлиться, также засмеялся, и мне стало как-то легко. Я собрал стул, но пользоваться им поостерегся, присел на табуретку.
Болтал о том о сем, шутил, как мне представлялось, удачно и, разболтавшись, незаметно для себя тронул Эрну за коленку. Честное слово, без умысла. А она, закусив губу, встала и распахнула халат. Я обалдел. Мне впору было зажмуриться, однако я этого не сделал. Сказал негромко:
— Что вы, Эрна? Вы меня неправильно поняли.
Она оправила халатик, в растерянности уставилась на меня.
Мне было скверно. В соседней комнате на подушке покоилась голова фрау Гарпиц в чепчике — небось догадалась, что произошло.
Собственно, ничего не произошло. А могло, не будь я рохлей.
Я повторил:
— Вы ошиблись, Эрпа. — После паузы поучающе добавил: — Советские воины не требуют от немецких женщин…
Чего те требуют, не решился обозначить, запутался и умолк.
Вот тут-то разозлился всерьез, по-настоящему, — на Эрну, на себя, на ее мать, на ординарца Драчева, заявившегося звать меня на ужин. Ах, лейтенант Г лутков, кто тебя разберет — то ты прямолинейный, правильный, то неуравновешенный, смутный человек!
Я встал, поклонился и вышел. Меня провожал робкий, жалкий, незащищенный взгляд.
В своей комнате я отчитал Драчева за холодную кашу, хотя она не остыла, за толсто нарезанный хлеб, хотя ординарец всегда так резал, за грязный подворотничок, хотя ординарец и раньше не бывал пристрастен к чистым подворотничкам, разумея: несправедливо это, глупо, ненужно. Ковырял в котелке — гречневая каша с консервированным мясом, брал с тарелок трофейный харч: французские шпроты и колбаса, голландский сыр, — прикладывался к бутылке с немецким портвейном. Я пил, жевал и думал: