– Не убивайся, родная. А найди-ка ты лучше соломинку, пойди к Ебицкой Силе да осторожно в жопу-то ему вставь.
Анфиса так и сделала.
Неделя миновала. Ебицкая Сила с полатей поднялся, потянулся. После отпер чулан, сызнова Еську посреди двора ставит:
– Прощайся, – говорит, – с жизнью своей беспутной.
Да и присел, да и надулся. И тут-то весь его дух через соломинку как прыснет, он сам под небо взлетел, да и унёсся за горы. На саму дальню вершину, на ебицку высоту угодил.
Анфиса-то хоть и обрадовалась, да и всплакнула. Бабье дело оно такое: какой ни был, а всё жаль супружника-то.
Еську хотела было оставить у себя в мужьях, но он её поцаловал и так молвил:
– Спасибо тебе, Анфисушка, за хлеб-соль да за ласку твою. Только зажился я тута, пора в путь. А ты себе муженька среди прохожих-проезжих сыщешь.
Уж она его на прощанье ласкала, миловала:
– Век тебя помнить буду, Есюшка.
И пошёл он дале.
КАК ЕСЬКА ЦАРЕВИЧЕМ НЕ СТАЛ
Шёл-шёл Еська, да и добрёл до забора. В заборе ворота, в воротах стрелец стоит, пищаль в руке держит.
– Проваливай отселева, – говорит стрелец Еське.
– Постой, – Еська отвечает, – ты ж не знаешь, кто я таков, да за какой надобностью иду.
– Стоять я и так стою. Только никакой тебе надобности в нашем царстве быть не могёт. Потому у нас всех парней навроде тебя велено хватать да во дворец царский весть.
– Ну и веди!
– Ох, парень, – стрелец вздыхает. – Вороча́лся б ты лучше, пока рубеж не переступил. А уж как переступишь – будь благонамерен – схвачу, не замешкаю.
Еська, ясное дело, враз и переступил.
Стал стрелец Еську во дворец вести. А по пути таку историю поведал.
У царя ихнего дочка была. Нежелана Пантелевна. Царя тутошнего Пантелеем звали. А ей прозвание было Нежелана, потому как она никого не желала. А отец серчал. Ему, вишь, наследник надобен. Спервоначалу он дочку за германского королевича замуж выдал. Да не схотела она его. Сбежал королевич, портков не застегнув. Ладно, выдал её царь за персидского шахича. И его не схотела. И шахич – туда же, только пыль поднял чувяками своими. И велел тогда царь всех парней к нему весть, мол, кто сумеет царевну усластить да сдобрить, тому он её в жёны и отдаст, а в приданое – полцарства. А коли нет, то в темницу бросит.
Пока это стрелец сказывал, дворец из-за поворота показался. Стрелец и молвит:
– Чего-то в брюхе у меня бурчит-ворочается. Ты погодь здеся, а я отлучусь на малость.
И шасть в кусты.
Пождал-пождал его Еська, да и стал травы собирать. Выходит стрелец:
– Ты ишо тута?
– Где ж мне быть? – Еська отвечает. – Вот возьми, я травки тебе нарвал целебной, выпей настою – враз брюхо пройдёт.
– Эх, глупый ты парень! Ничё у меня не болит. Это я так, чтоб тебе сбечь. Жаль мне тебя. Молоденький такой, а пропадёшь ни за грош. Да ты, я гляжу, больно глуп. Ну так и гний в темнице.
Ничего на это Еська не сказал. И вошли они во дворец.
Видит Еська: сидит на троне царь. Он доселе царей-то и на картинке не видывал, а тут живой! Но не спужался Еська, а низко поклонился, да и молвил:
– Я, батюшка царь, с пяток до маковки готов те услужить. Ну, а что промеж них, это уж само собой к службе готово.
– Ладно, – царь говорит. – Накормите молодца. А то не осилит он работы полуночной.
Слуги Еську под белы руки на кухню повели. Потому он покудова не жених считался, а только вроде как на спытании. И не полагалось ему ишо за столом царским сидеть. Да он не в обиде был.
Долго ли, коротко ль, вечер настал. Одели Еську в одёжи княжески да в опочивальню царевнину повели.
А Нежелана-то лицом пригожа, телом обильна, мягка. Чего б такой не желать никого? «Нет, – думает Еська, – тут дело нечисто».
– А что, – говорит, – Нежелана Пантелевна, больно скучны вы сидите. Может, как-никак, вдвоём-то поскучать весельше будет?
Это он так для етикету разговор начал. А она отвечает безо всякого етикета. Головы не вертает в его сторону и сквозь зубы этак молвит:
– Проваливал бы ты, парень. Али уж приляг подале от кровати, поспи последню ночку-то перед темницей. Там уж ковров-подушек не дадут.
Делать нечего, лёг Еська у двери, да и глаза закрыл. Однако не спит, а в щёлочку меж веками за Нежеланой Пантелевной наблюдает.
И вот что увидал. Сперва она, Нежелана-то Пантелевна, сидела у окошка тихонько так, да песню напевала.
А как полночь наступила, встала да к нему подошла.
– Эй, – говорит, – милёнок мой, никак, ты не спишь?
Молчит Еська, дышит ровнёхонько.
Тут она булавку вымает да в руку ему по саму головку всаживает. Но не шевельнулся Еська, только вздохнул поглубже, будто-словно сон ему снился.
– Ан не верю, что спишь, – Нежелана молвит.
Головешку красну из печки достаёт да на грудь ему ложит. Тут-то пошевелился Еська. Словно бы во сне, рукой повёл, да слегка почесал горячее место.
А царевна не успокаивается:
– Не обманешь, – говорит.
Ножик вострый берёт, портки с Еськи стягивает и до мудей дотягивается. Дотянулась левой ручкой своей, а в правой-то ножик блестит при свете лунном. Занесла руку – вот-вот оттяпает всю прелесть Еськину. И вновь он только ногами посучил. Будто промеж них зудило малость.
– Ну, ладно. Видать, впрямь спит, – Нежелана говорит.
Отошла к кровати своей, да и стала одёжу скидывать. Одно платье на пол упало, второе, потом рубахи пошли. Ровно семь одёж сбросила царевна и осталась в чём мать родила.
И стало вокруг светло как днём. Глядит Еська промеж ресниц: а под животом-то, под самой складочкой сладенькой, средь волосиков кучерявеньких – ровно пламя пылает. Ан не пламя, а цветок растёт: серёдка золотая, лепесточки серебряны, а листики вокруг изумрудны.
И стала царевна цветок свой обихаживать, лепесточки перебирать да ласкать. Водицы набрала, кажну складочку обмыла, разгладила. Сидит на краюшке кровати, цветком любуется да с ним разговаривает:
– Никому я тебя, цветик мой, не отдам. Потому в тебе вся моя радость, всё наслаждение. Ни сластей мне не надобно, ни нарядов. А и осерчает на меня батюшка – не боюсь я его гнева. Пущай хоть вовсе выгонит, другую царевну себе заведёт – всё одно я с тобой не расстанусь, ты усладой мне в изгнании будешь.
И пальчиками своими тонкими с ноготочками перламутровыми по лепесточкам-то проводит. Играла-играла с цветком – «Ну, – Еська думает, – до утра не наиграется». Притомилась, однако. Головку всё ниже к подушке клонить стала да задрёмывать. Наконец, вовсе сон её сморил.
Встал тогда Еська, подошёл к кровати ейной. Хотел было сорвать цветок, царевну от чар ослобонить, да больно она тихо лежала. И подумалось ему, что, мол, уж лучше навек сгинуть в темнице, чем сон этот нарушить. Лёг обратно к двери, да вмиг заснул.
И во сне явился к нему старец. Весь седой, борода до пояса, усы за спину свешиваются.
– Здравствуй, Еська, – говорит. – Я есть твой хранитель.
– Ангел, что ль? – Еська спрашивает.
– Да рази ж я на ангела похож? Просто хранитель. Дух.
– Так и подскажи, дух, как мне царевну-то спасти.
– Ты бы лучше не об ей, а об своём спасенье-то заботился. Вот послушай. Как первый луч зари в окошко опочивальни заглянет, на цветке её мандушном роса выпадет: на серёдке золотой – яхонтами, а на лепестках серебряных – жемчужинами. Подойди ты к ней, устами-то к цветку прильни, да и напейся росы этой. И превратишься ты в животную насекомую. Тут те в окошко прямой путь и будет. А как ты со дворца царского вылетишь да на первое крестьянское поле сядешь, вмиг обратно собой обернёшься.
И пропал старец-хранитель, будто вовсе его не было.
Открыл Еська глаза – в окошко первый луч зари смотрит. А на цветке-то роса. На золоте яхонты переливаются, по се́ребру жемчужины перекатываются. Встал Еська, свернул ковёр да под покрывало сунул – будто спит кто. А сам нагнулся к царевниному цветку сокровенному, да устами приник.
Жемчужину сглотнул – нега по телу разлилась, яхонт слизнул – тепло стало. Да, видно, задел царевну: пошевелилась она, рукой по животу провела, Еськиной щеки коснулась. Замер Еська – ну, ка́к проснётся. А она во сне улыбнулась и гладить его принялась.