Когда механик Краспинский увидел под самолетом бомбы, он как-то неприятно дернулся и спросил меня, зачем они нужны. Я без особенных церемоний сказал, что если бы это его касалось, то, по всей вероятности, я бы сообщил ему это и без его дурацких вопросов. Тогда он осведомился только, боевые они шли учебные, и когда я подтвердил последнее, он выразил настойчивое желание лично осмотреть, как укреплены бомбы в бомбодержателе, так как он не доверял здешним механикам, недостаточно хорошо знающим эти новые французские бомбосбрасыватели.
Мне сильно не нравилась рожа Краспинского, особенно его сосредоточенные, пристальные глаза, сверлившие меня с настойчивостью, говорившей о чем-то большем, чем простая предосторожность хорошего служаки. Как бы там ни было, но он полез под самолет и лично проверил бомбодержатель каждой бомбы и действие рычагов с моего места. Через десять минут он доложил мне, что все в порядке и можно садиться в машину.
Через десять минут я рулил уже к старту против ветра. Перед тем, как дать газ, я в последний раз проверил все управление, проверил переговорные аппараты со всеми чинами экипажа. Лемонье спокойно заправлял маршрутную карту в автоматический порткарт, поворачивавший карту соответственно скорости движения самолета. Наконец, он установил карандаш навиграфа на кружок с надписью «Лида» и сообщил мне, что он готов.
Лещинский хмуро укладывал в бортовую сумочку распакованные плитки шоколада. Я понимал, почему он хмурится: ему, офицеру и своему товарищу и помощнику, я отказался сообщить маршрут полета. Он был этим крайне задет и не старался скрыть своего недовольства.
Наши пилотские места были расположены рядом и таким образом, что каждому из нас было хорошо видно каждое движение карандаша навиграфа, установленного перед навигатором, сидящим несколько впереди нас, в удобной застекленной кабинке. В случае надобности, любой из пилотов мог перейти на место навигатора. Место механика было расположено сзади, таким образом, что с него было видно четыре мотора из шести и легко было выйти для ремонта моторов в полете.
Я не мог не обратить внимания на то, что Краспинский как-то сразу успокоился после того, как он осмотрел бомбодержатели, и почти весело проверил набор подручного инструмента, укрепленного в специальных кожаных конвертах по бортам его кабинки.
Но вот я прибавляю газа. Корф, стоящий в стороне от самолетов, нервно ковыряет ножнами сабли утоптанный снег.
Полный газ. Я чувствую, что машина уже рвется из рук удерживающих ее мотористов.
Я поднимаю свою бесконечно-огромную в толстой меховой перчатке руку и вижу, как она бросает слабую тень от лучей заходящего за моей спиной солнца.
Бурный вихрь холодного воздуха слегка задувает из-за высокого козырька. Аэродром бежит… Рукоятка немного от себя — чувствую, что хвост оторвался от земли. Рукоятка на себя — аэродром уходит все больше и больше. До свиданья, польская земля. А может быть, прощай.
Зимние сумерки охватывают все плотнее и плотнее. Солнца больше уже нет. Осталась где-то сзади светлая розовая полоска на горизонте.
Впереди, в кабинке Лемонье, мягким синим светом загораются лампочки над приборами и картой.
Я включаю освещение нашей кабинки. Продолговатые ампулы бросают ровный свет только на приборы. Тахометр показывает, что скорость резко упала, как только я взял правильный курс, значит ветер теперь прямо в лоб.
Слегка трогаю своей неуклюжей рукавицей сектора. Как-то неприятно, что на повышение числа оборотов моторы не реагируют повышающимся ревом. Глушители делают свое дело, за работой моторов можно следить теперь только по приборам.
— Краспинский, как дела с моторами?
— Все отлично, господин полковник. Все, как один, — 1700.
— Лемонье, проверьте направление.
— Есть.
Через минуту голос Лемонье жужжит в трубку:
— Не отходите от условленных курсов, навиграф работает идеально. Сноса пока почти нет, так как ветер почти прямо в лоб.
— Как ты себя чувствуешь, Бронислав? Сердитый голос Лещинского бросает в ответ:
— Иди до дзябла.
Я вглядываюсь искоса в его силуэт рядом с собой, но не вижу ничего, кроме неуклюжей головы с топорщащимися вперед выпуклыми очками.
Мы не спеша набираем высоту. Мой альтиметр показывает уже около двух тысяч. Пока довольно. Перед переходом через границу надо набрать 3.500 — эта высота предписана. При подходе к Ржеву надо набрать 4.000 — и так до Москвы.
Я отыскиваю левой рукой свой «хвост» — шнур со штепселем от моего термо-комбинезона. Куда он задевался? Ага, вот он, подлый. Втыкаю его в гнездо на борту. Прежде всего начинаю чувствовать тепло на подошвах ног и на коленях.
— Всем включить грелки.
— Есть.
— Есть.
— Есть.
Бронислав отвечал последним. Жаль, что перед самым полетом он надулся.
— Бронислав, постарайся уснуть. Через два часа я тебе передам управление, а сам сосну. Только вот что: проверь, пожалуйста, теперь же прицельные приборы.
Я всматриваюсь за борт. Землю видно хорошо, несмотря на то, что нет луны. Небо затянуло облаками. Звезд не видно совершенно. Это хорошо. Чем темнее, тем лучше.
Снежный покров земли дает возможность кое-что различить, хотя совершенно скрадывает впечатление движения.
Передо мною сплошная черная пелена. Как ни напрягай зрение вперед, ничего не видно. Точно какая-то огромная бархатная завеса идет передо мною и не хочет ни на один метр пропустить мой взор вперед. Только с движением самолета движется эта завеса и уступает пространство. Впереди черно, справа черно, слева черно.
Только далеко внизу слабо светится снежная земля с редкими пятнами леса. Как какие-то болячки, выползают эти пятна, нарушая однотонный, ровный пейзаж.
Ночь так темна, что даже заезженных дорог не видно. Только когда дорога перерезает лес, видна на его черном фоне узкая светлая ленточка.
Едва чернеет внизу линия железной дороги и то временами.
Мертво и пусто кругом. В жужжащем вихре полета кажется, что я несусь один в безбрежном океане ночи, и этому океану никогда не будет конца.
Редко-редко внизу мелькнет два-три огонька станции и темным пятнышком выделится деревушка с несколькими слепыми окнами-фонариками.
Вот железная дорога совершенно исчезает где-то вправо. Делается совсем тоскливо.
— Лемонье, проверьте.
— Все верно. Через десяток минут должна быть Вилейка.
Ага, это уже лучше. Все-таки люди. Однако, надо обходить этих людей стороной. И боюсь я потерять из вида человеческое жилье и, вместе с тем, боюсь попасться человеку на глаза. Пожалуй, второе хуже первого. Вот влево от меня медленно проходит разбросавшаяся кучка огней. Это, вероятно, освещенный вокзал.
Обойдя Вилейку, мы снова выходим на линию железной дороги.
Слежу за едва ползущей перед Лемонье картой. Вот карандаш навиграфа начинает сползать влево с жирной, красной курсовой черты. Значит ветер меняется. Беру соответственно влево. Вижу, как карандаш возвращается на красную черту и снова чертит по ней немного волнистую, спасительную линию. Да, Ле-Приер не дурак. Дорого бы дали в прошлую кампанию за такую штучку и союзники и немцы.
Оглядываю все приборы. Все работает, как часы. Ага. Вот только на крайнем левом моторе что-то не совсем ладно со смазкой.
— Краспинский. В чем дело со смазкой на первом номере?
— Может быть, просто масло подстыло. Сбавьте ему немного оборотов, господин полковник. Если не пройдет, придется перевести его на запасный маслопровод. Лучше бы так обойтись.
Я передвигаю немного сектор первого мотора и едва заметно карандаш навиграфа начинает снова сползать с курсовой черты. Исправляю аппарат.
С боязнью слежу за смазкой. Как будто не улучшается. А впрочем нет, вот кажется все пошло нормально. Даю опять те же обороты — все хорошо.
— Все хорошо, господин полковник, — раздается в наушниках голос Краспинского.
Время идет. Я чувствую это по рукам, не глядя на часы. Вот далеко вправо светится довольно заметное пятнышко, точно рассыпчатое гнездышко светляков.