- Да.
- А что было с тобой, бабушка? Что за глупости болтают по всей округе, что ты вышла из могилы?
Старуха беззвучно усмехнулась.
- Э, сынок! Я-то ведь тоже заболела тогда. Не знаю, сколько мне лет, душа плохо держится в таком ветхом теле, - видно, отлучилась погулять. Вот меня и сочли мертвой и бросили в общую яму на негритянском конце кладбища. Только старость живуча, милый: вечером меня отнесли, за ночь отлежалась на свежем воздухе, да и выбралась из ямы. Мор-то был большой, и могилу держали полузасыпанной; вылезла и домой приковыляла. Еще пускать не хотели, вот какие дела! А донья Августа - ей ведь не было сорока пяти. Как убивалась нинья! Худо остаться сначала без матери, а потом и вовсе одной.
Филомено отодвинул стакан и слушал внимательно.
- Да, одинешенька! Нет, дон Лоренсо не умер. Но только он с дочкой плохо ладил всегда, а без матери и вовсе. Поругались они и разъехались. Он оставил Марисели материно приданое - сахарное имение в Касильде, всех негров, что там работают, сколько-то денег, и от себя - этот дом со службами и челядью и мастерскую в городе. Она живет, ни в чем не нуждаясь, - но во всем доме лишь она одна и негры.
- А сеньор?
- Он сюда ни ногой, хотя живет в городе поблизости.
- А жених?
- Племянник доньи Августы? На похороны тетки не приехал, но как только услышал о ссоре ниньи с отцом и что она живет одна - прилетел вместе с матерью. Донья Елена мастерица петь: твоя мать - моя родная сестра, а ты теперь совсем сирота, и неприлично такой молоденькой жить одной.
- И что?
- Ничего; знаешь, нинья с чудинкой, но без глупинки. Женишок просвистел в Гаване все денежки - учился там, учился, неизвестно чему выучился, но приехал без гроша, разинув рот на жирный кусок.
- А Марисели?
- Не стала с ним разговаривать: я, мол, в трауре по матери и никаких предложений слышать не хочу.
- Я видел ее сегодня в церкви.
- Только в церковь и ходит; да еще в контору, потому что управляющего не держит, занимается хозяйством сама.
- А часовня цела?
- Цела, и все там как было.
Филомено, отодвинув нетронутую тарелку, допивал холодный кофе маленькими глотками.
- А Марисели прожужжали обо мне все уши?
- Да уж, - фыркнула старуха. - Как будто она тут при чем-то! Ты очень громко заявил о себе, сынок.
- Она говорила обо мне? - спросил Каники, ощущая в груди странную холодную пустоту.
- Куда ж ей деваться, бедной, когда пятый месяц подряд кто только ее о тебе не спрашивал. Сначала алькальд, альгвасил, жандармы, а потом просто бездельники, кому охота почесать языки.
- Она боится меня?
Холод внутри усилился, но скуластое лицо смутьяна осталось недвижным.
- Говорит, что нет - а там господь ее душу знает. Бедная одинокая душа, она боится лишь себя да бога, да молится по целым вечерам.
- Ма Ирене, - попросил он тихо, вставая, - отведи меня к ней.
Бабка не подумала возразить, хотя городские часы уже пробили два пополуночи. Она лишь пристально посмотрела на внука, и тот - не моргнув и не вздохнув - выдержал этот долгий взгляд.
- Что ж, пошли, - промолвила она наконец. - Нет, погоди. Пойди ко мне, я тебя обниму, мой красавчик. Боюсь, потом тебе будет не до меня.
И с неожиданной для своего возраста силой сжала его в объятиях. Отстранилась, всматриваясь в сверкающие миндалины узких глаз, и еще раз прижала к себе. Филомено отвечал ей тем же, с горечью чувствуя, как исхудала старуха, и со стыдом - что ему действительно не до бабушки, которой не видел четыре года и которая была единственным родным ему человеком
Не слыша под собою ног, шел смутьян по коридорам и комнатам, раньше так хорошо знакомым. Вот лестница на второй этаж, вот покои ниньи Марисели. Все. Последняя точка в судьбе, за которой движение теряет всякий смысл. А имело ли смысл все то, что было раньше, все, что он вытворял и что вытворяли с ним?
Старуха шмыгнула в приоткрытую дверь. Каники прислонился к притолоке, преодолевая слабость. За дверью слышались шорох и шепот: "Пошла вон, пока не позову, и не сметь ничего замечать за дверями!" Подхватив подол, опрометью кинулась горничная, ночевавшая в комнате, смежной со спальней ниньи. Скорее угадал, чем узнал в ней Ирениту, свою давнюю подружку и двоюродную сестру, тоже внучку Ма Ирене. Значит, его приход останется в тайне. Впрочем, в этом можно было не сомневаться. Ни один негр в доме под страхом смерти не осмелился бы ослушаться Ма Ирене - ни один, кроме него самого. Вошел в комнату, залитую лиловым светом поднявшейся луны, - на втором этаже окна, вопреки всеобщему обыкновению, на ночь не запирались, и две томительные минуты смотрел на диск, похожий на круглый сыр: стояло полнолуние.
Зашуршала ткань, зашелестели шаги, и на пороге спальни в соломенных сандалиях, в бата, накинутом поверх ночной сорочки, появилась Марисели. Вышла в освещенный луной прямоугольник и обмерла:
- Эй, Каники, это в самом деле ты?
Голос, ответивший ей в тишине, звучал тяжело и сдержанно:
- Да, нинья, это я. Я вернулся.
- Но как? Зачем? Почему?
Их разделяло расстояние вытянутой руки.
- Ты опять, как бывало, пришел с хлыстом, чтобы я наказала тебя? - горечь слышалась в ее словах.
- Нет, нинья, разве тут отделаешься хлыстом. Уж очень я напроказил за это время.
Спокойная, усталая, бесстрашная насмешка обезоруживала настолько же, насколько была непонятна и неуместна - а может, только чудилась?
- Так чего же ты хочешь?
Ма Ирене тенью выскользнула из-за ее спины и хотела пройти в дверь. Марисели жестом остановила старуху:
- Не уходи. Ты не помешаешь, что бы тут ни произошло. Так чего же ты хочешь, Филомено?
Ничем он не выдал волнения, услышав ее имя из ее уст. Не часто его называли по имени последние годы.
- Нинья Марисели... помнишь, как говорили обо мне все и как я сам говорил: Каники, чертов негр, помереть тебе на виселице! Я тогда эту виселицу не заработал - а она уже чудилась. Теперь-то чертов негр заработал ее с лихвой. Мне все равно: жить или умереть. Но только мне не нравится виселица, понимаешь?
Нет, она не понимала, расширенными глазами вглядываясь в его черты. Невозмутима была скуластая рожа, лиловый лунный свет скрадывал черноту, лиловые искры плясали в миндалинах глаз.
- Я могу тебе чем-нибудь помочь?
- За этим пришел. Держи, Марисели.
В лунном свете сверкнуло десятидюймовое лезвие.
- Что это, зачем? - девушка попыталась отшатнуться. Горячая сильная рука удержала ее за плечо.
- Есть хороший способ улизнуть от виселицы. Смотри!
Он встал на колени и попытался стащить рубаху с левого плеча. Ворот был узок, - нетерпеливо рванул его, дрянная ткань треснула и поползла. Поймал правую руку девушки и прикоснулся ее тонкими пальцами к ямке над ключицей.
- Вот сюда, сверху вниз - и разом! Так-то славно мы надуем и петлю и перекладину.
- Но почему, почему?
Не глядя в помертвевшие глаза, сжал тонкое запястье крепче и приложил ее узкую белую ладонь к своей щеке. Шепот его был едва слышен:
- Потому что ты - госпожа моя, госпожа моей души и тела, госпожа моего сердца. Не люди и не бог - только ты мне судья. Тебе трудно? Только скажи, и я все сделаю сам. Что ты молчишь? Скажи мне хоть слово, Марисели!
И такая боль прорвалась в его голосе, так долго сдерживаемая, что груз ее, как камень, придавил хрупкие девичьи плечи, и Марисели опустилась на колени рядом с тем, кто призвал ее имя прежде божьего. Почти беззвучно отвечала она:
- Филомено, о, Филомено, не хули господа: он справедливый судья, он знает, что ты не виновен, так же, как знаю это и я.
- Что с того? - возражал он, словно издалека. - Перед богом, может, и нет, а перед людьми я, говорят, сильно провинился. Скажи мне - да или нет?
Марисели тихо поднялась, заставив его сделать то же самое. Они стояли вплотную, глаза в глаза - худощавая высокая девушка вровень с крепким, хотя и не рослым мужчиной.