Он осушил свой стакан и поставил его на стол резким движением. Лицо его багровело. Он продолжал:
– Итак, ты красива, и ты любишь меня! Это все верно, но прелести твои не таковы, чтобы я проводил остаток дней в созерцании их, разиня рот. Нужно дать и другим полюбоваться ими; впрочем, женщины для этого и созданы. На кой дьявол хранить их для себя, когда взял от них то наслаждение, какое можно от них взять? Каждому свой черед, не правда ли, да и сами женщины того же мнения. Много их было у меня, ты знаешь, так вот: лишь одну единственную я хотел бы иметь для себя одного, но как раз этой женщине нравилось принадлежать всем! Ах, как ненавижу я ее, и других тоже ненавидел, ибо они не были ею. Тебя тоже не меньше ненавижу. Что ты пришла делать у меня? Почему, едва только увидя меня, ты стала моей? Я почувствовал это, разговаривая с тобой у дверцы твоей кареты, я понял это, когда вновь встретился с тобой у твоего болвана дяди и велел передать тебе через Куафара маленькую памятку о моем посещении… Но почему же, однако, тебе так захотелось поцелуев вора? В конце концов, ты не первая, и дурак я, что удивляюсь этому. Да, это забавно, не правда ли, любиться с человеком, который завтра, может быть, будет колесован? Ты купишь место, чтобы присутствовать на этом прекрасном зрелище. Почему ты так бледна? Пей же, пей!
Он схватил ее за руку. Один из подсвечников опрокинулся, и раздался звон разбитой посуды. Опьянение овладевало им, опьянение глубокое, тяжелое, которое содержало в себе другие опьянения, одни давнишние, другие недавние опьянения, в которых он столько раз черпал отвагу или искал забвения; блуждающие глаза его блестели, лицо пылало. Вдруг он утих и оставался некоторое время безмолвным, затем захохотал:
– Все это пустые разговоры… Напрасно ты не пьешь. Тебе нужно привыкать, вот увидишь. Здорово пили на ужинах у Бергатти, во времена, когда ее делили между собой Шаландр и Шомюзи, толстый Шомюзи… У этой Бергатти черт сидел в теле. Родную мать убила бы из-за какой-нибудь булавки. Ну, а я не люблю убивать, я предпочитаю воровать. Теперь она уже потеряла красоту, Бергатти; она сделалась сводницей и укрывательницей, но она еще способна на опасные выходки. Это по ее наущению был подколот толстый Шомюзи: она хотела украсть у него брильянт, который он отказывался подарить ей и берег для того, чтобы иметь возможность воспитывать в монастыре девочку, прижитую им от этой потаскухи… Но все это тебе неинтересно, не правда ли? Ах, я знаю, о чем ты думаешь, и чего тебе хотелось бы!.. Тебе хотелось бы, чтобы я целовал твой рот, тебе хотелось бы… Но нет, баста! Любви с меня довольно, женщинами я сыт по горло. Я предпочитаю вино… но что с тобой? Ты больна?
Анна-Клавдия встала, бледная как мертвец. Она закрыла лицо руками. Все ее тело содрогалось. Вдруг она схватила одну из бутылок и принялась пить из горлышка большими глотками.
– Браво, красавица, за нашу любовь!
Он звонко хлопнул в ладоши, затем попытался поднести стакан к губам, но стакан выпал у него из рук. Вино потекло по его камзолу. Он разразился страшным ругательством:
– Я жажду; напои меня.
Она смотрела на него. С заплетающимся языком, с помутившимся взором, он был пьян, как бывал, вероятно, пьян когда-то на ужинах у Бергатти, сидя между г-ном де Шаландр и г-ном де Шомюзи, в час, когда женщины обнажают свою грудь, а мужчины выставляют напоказ свой цинизм и свою похоть, пьян тяжелым опьянением, опьянением, покрывавшим его лицо багровыми пятнами. Он икнул; слюна потекла у него изо рта. Что оставалось в нем от волнующего ночного гостя, изысканного дворянина, посетившего Эспиньоли, что оставалось от бесстрашного атамана, руководившего нападением на карету, и, жестом и осанкой, внушавшего в харчевне почтение своей полупьяной шайке? Перед нею был только пьяница, грузно сидящий в кресле и глухо повторявший:
– Напои меня, напои меня,
Она поднесла стакан к его губам. Он жадно стал пить, затем поперхнулся и оттолкнул рукою полупустой стакан, ударив Анну-Клавдию по щеке. Получив удар, она шатнулась назад, а он вопил:
– Ступай вон, ты неспособна даже напоить меня. Ты пригодна только для… Я буду отдавать тебя всякому, кто захочет твоего тела… Я тебя…
Язык его заплетался, он сделал усилие, чтобы встать, но, потеряв равновесие, тяжело грохнулся на пол.
Анна-Клавдия смотрела на него. Вытянувшись на спине, он спал. Понемногу лицо его успокаивалось, и какое-то подобие красоты вновь проступало на нем. Напряженные черты его разглаживались. Анна-Клавдия стояла в такой позе долго. Вдруг она вздрогнула. В дверь стучали, затем она приоткрылась, и в отверстие просунулась голова старухи. Анна-Клавдия услышала слова:
– Драгуны!
Старуха исчезла. Анна-Клавдия одно мгновение была в нерешительности и направилась к окну. Она раздвинула занавески и стала прислушиваться. Со двора доносились стук копыт, храп лошадей, отрывистая команда. В лунном свете она увидела блеск касок и сверкание сабель и ружейных дул. От-Мот был окружен. Тогда она возвратилась к телу своего любовника, трупом растянувшегося на паркете. На руках его она представляла себе кандалы, на ногах цепи, на шее железное кольцо. Члены эти будут истерзаны пыточными клещами, а затем лошади разорвут их. Нет, человек, которого она любила и ради которого потеряла честь, не погибнет на колесе! Она спасет его от страданий и от позора. Тут она наклонилась, запечатлела поцелуй на его лбу и поразила кинжалом в сердце. Нанеся удар, она закрыла глаза, отшатнулась и прислонилась к деревянной обшивке стен. При этом она едва не упала назад. Под тяжестью ее тела открылась потайная дверь, выходившая на темную лестницу.
Мгновение она оставалась в нерешительности, затем, захлопнув за собою дверь, начала спускаться по ступенькам. Она шла ощупью. Ей казалось, что спуск ее длится бесконечное время, и что она погружается в вечный мрак. Наконец, она почувствовала под ногами гладкую почву и пошла по мощенному плитами коридору. В конце коридора была дверь. Клинком кинжала она вышибла замок. Перед нею тянулась лужайка с несколькими деревьями. К одному из них были привязаны три лошади. Драгуны оставили их здесь, чтобы пешком проникнуть в замок. Анна-Клавдия отвязала одну из этих лошадей, вскочила на нее, пустила галопом и скрылась из виду, в то время как драгуны, с пистолетами в руках, наполняли комнату, где лежало окровавленное тело Жана-Франсуа Дюкордаля, известного под именами кавалера де Бреж и атамана Столикого. И г-н де Шазо, наклонившись над ним, констатировал, что он мертв.
V
Была глухая ночь, и г-н Аркнэн осматривал на конюшне искалеченных лошадей. Мысли г-на Аркнэ-на были мрачные. В Эспионьолях, в самом деле, творились престранные вещи. Не далее как сегодня утром было обнаружено исчезновение сьера Куафара. Куафар дал тягу, оставив свою комнату пустой, но ушел не с пустыми руками, а унося с собой сбережения м-ль Гоготы Бишлон да в придачу к ним сбережения самого г-на Аркнэна. Понятно, это двойное воровство не оставляло г-на Аркнэна равнодушным, но если пропажа его денег и исчезновение сьера Куафара возмущали его, то в несравненно большей степени он был взволнован бегством м-ль де Фреваль. Что означали этот безрассудный поступок, это непонятное бегство? Чтоб барышня из благородной семьи взяла вдруг и удрала, – это превосходило всякое воображение. Однако, приходилось соглашаться с очевидностью. М-ль де Фреваль тайком ушла из Эспиньолей. Впрочем, Аркнэн должен был признать, что это бегство было подготовлено давно уже, и сам он разве невольно не содействовал ему, обучив м-ль де Фреваль верховой езде и стрельбе из пистолета, словом, сделав ее способной совершить безумный поступок, план которого был так тщательно рассчитан ею итак смело приведен в исполнение? При этой мысли г-н Аркнэн кусал себе пальцы. Добро бы еще беглянка, отправляясь в путь, не причинила никакой порчи! Но г-н Аркнэн не мог утешиться при виде двух прекрасных лошадей, так жестоко изувеченных, и печально поднимал фонарь, освещая их. Не говоря уже о том, что бедняга г-н де Вердло способен будет заболеть, настолько он был ошеломлен бегством, от которого до сих пор еще не мог опомниться!