— Юрский и Кабаков — интеллектуалы. А я — «эмоционавт». Игра их умов эффектна, но для меня все гораздо прозаичнее. Я театральный практик, мой роман со зрителем длится уже 35 лет. И, признаться, я не чувствую взаимного охлаждения. Вероятно, потому, что я его редко подводил: мог играть хуже или лучше, но всегда с полной мерой отдачи.
— А разве зрители за последние годы не переменились? Прежде они могли аплодировать реплике, долго не расходились, зал и сцену связывало удивительное единство, сочувствие…
— Да бросьте! На недавней премьере «Бумбараша» уже на протяжении первого акта аплодировали раз десять: реагировали и на реплики, и на замечательный танец Жени Миронова на столе, и на то, как он пел, начиная с шепота и доходя до форте. Приходите, убедитесь.
— Но вы же не будете отрицать, что где-то в середине 70-х первые ряды в самых модных театрах стали занимать разнообразные «нужники» — парикмахеры да маникюрши, а не те, кому искусство было нужно позарез, как глоток кислорода в затхлом подвале. Это не могло не сказаться на микроклимате зрительных залов, и тогда началось размывание союза актеров со зрителями.
— Ну, конечно. А как же! А вот сейчас пятнадцать студентов школы-студии, которой я руковожу, корью заболели.
— Это вы к чему?
— К тому, что все это, как корь, пройдет — «нужники», дантисты… Между прочим, доктор Светлана Серафимовна, у которой я лечу зубы, ходит на мои спектакли вот уже десять лет, и я не вижу в этом ничего предосудительного.
— Скажите, Олег Павлович, а как выглядел «сальеризм» в 60-е и как сейчас?
— Абсолютно одинаково.
— Счастливый вы человек: время для вас словно бы остановилось…
— Ничего подобного, оно изменяется и для меня, но профессия помогает мне за ним поспевать. Ежегодно на протяжении 17 лет я ставлю спектакли в Штатах, Австрии, Финляндии или Японии. Если столько лет подряд они меня приглашают — в чем тут дело? Как вы думаете, почему нормально себя чувствует Сабонис?
— Потому что он игрок мирового класса.
— Во-о-о-т! То есть я иронично отношусь к своей режиссуре: у меня нет такого блистательного метафорического мышления, такого таланта, какой был, скажем, у Юрия Петровича Любимова…
— Вы рискнули сказать «был»…
— Потому что это правда, все имеет свой срок бытия. Так вот. Зато я умею заставить актеров хорошо играть, умею влюблять их в то, во что сам влюблен. И до тех пор, пока это умение и мои возможности как театрального педагога будут востребованы — и дома, и за рубежом, — это останется причиной моей относительной гармонии.
— Как вам кажется, сегодня может зародиться новая театральная легенда, подобная легенде «Современника» или «Таганки»?
— Конечно. Курс Фоменко — уже почти легенда.
— Боюсь, что-то изменилось в ноосфере, сегодня можно создать заметный спектакль, о котором пошумит пресса, но в следующем сезоне его уже не вспомнят, о нем не будут рассказывать через десять лет.
— Почему? Я и через десять лет буду рассказывать о спектакле Женовача «Владимир III степени», спектакли Льва Додина, наверное, буду помнить до смертного часа, так же, как помню спектакль Немировича «Три сестры». С той лишь разницей, что Додин не располагает актерскими индивидуальностями, соотносимыми с тогдашними мхатовцами. Помню, несколько «поплывшее» тело Аллы Константиновны Тарасовой уже с трудом умещалось в платье с глубоким вырезом, что не помешало мне, семнадцатилетнему оболтусу из города Саратова, влюбиться в эту несравненную актрису и женщину до самозабвения.
— Боюсь, этот миф счастлив тем, что не записан на видеопленку… Уже упомянутый Илья Кабаков утверждает, что в искусстве Запада все уже было и потому ценится только безумие: если ты достаточно безумен и достаточно смел в своем безумии — тебя примут и дадут все, чтобы ты творил свое безумие дальше. Считаете ли вы себя достаточно безумным художником, чтобы быть по достоинству признанным в России? Или здесь цена безумию другая? И каковы шансы отечественного искусства окончательно потерять рассудок?