Я расправился с завтраком; меня умыли. Я потребовал укольчик: приятно принять в себя соннеин после утренней работы челюстями и покайфовать перед вторым завтраком. Открыл глаза часа через два — поднос с едой: голубцы, хамуд; кюфта на шампуре, с приправой из лука, кориандра, специй, плюс рис. Молитва лучше сна, о правоверные, а еда лучше наркотиков… во всяком случае, иногда.
Потом еще один укол, и снова безмятежный сон. Меня разбудил Али, мрачный санитар. Он тряс меня за плечо, бормоча: «Господин Одран…»
Ох нет, подумал я, только не очередной анализ крови, и попытался снова уснуть.
— К вам посетитель, господин Одран! Посетитель? Тут какая-то ошибка. Я умер и похоронен на заоблачной вершине горы, и делать мне совершенно нечего разве что ждать визита ребят, грабящих могилы великих людей. Но я еще даже не успел окоченеть. Не могли подождать, пока я остыну в гробу, мерзавцы. Готов поспорить, к Рамзесу II проявляли больше почтения. Или, скажем, к Гаруну аль-Рашиду, или к принцу Саалиху ибн Абдул-Вахиду ибн Сауду… В общем, к кому угодно, кроме меня. Я с трудом сел.
— О мой проницательный друг, ты прекрасно выглядишь!
На мясистой физиономии Хасана красовалась плохо приклеенная неискренняя улыбка прожженного дельца, придающая его лицу ханжески-елейное выражение. Она не обманет даже самого доверчивого и тупого туриста.
— Все в руках Всемогущего, — ответил я невпопад.
— Да, да, восхвалим Аллаха. Очень скоро ты совсем поправишься, иншалла.
Я не потрудился ответить. Хорошо уже, что он не уселся на моей кровати!
— Знай, о мой возлюбленный племянник: Будайин погружен в печаль без тебя, чье присутствие несет радость нашим уставшим душам.
— Я уже понял это, — сказал я, — из целого потока открыток и писем. И еще одно свидетельство — толпы друзей, сидящих в коридорах больницы днем и ночью, горя желанием увидеть меня или хотя бы услышать, как я себя чувствую. И тысячи маленьких знаков любви, облегчивших мое пребывание здесь. Не нахожу слов, чтобы выразить свою благодарность.
— Правоверный не ждет благодарности…
— …когда исполняет долг милосердия. Знаю, Хасан. Что еще?
Шиит выглядел слегка смущенным. Может быть, у него мелькнула мысль, что я издеваюсь над ним? — Но вообще-то Хасан просто неспособен воспринимать иронию.
Он снова улыбнулся.
— Я очень рад, что сегодня вечером ты будешь с нами.
Я вздрогнул.
— Неужели?
Он воздел жирную руку.
— Разве я когда-нибудь ошибаюсь? Тебя выписывают после полудня. Фридландер-Бей послал меня, чтобы известить: ты должен нанести ему визит, когда почувствуешь себя лучше.
— Я даже не знал, что меня собираются выписывать, и уж точно не ожидал встречи с Фридландер-Беем завтра; но он «не хочет торопить» меня. Полагаю, у входа ждет машина, чтобы отвезти меня домой?
Хасан изобразил страшное огорчение, но ему явно не понравились мои слова.
— О мой дорогой, как бы хотелось помочь тебе! Но, увы, меня ждут неотложные дела в другом месте.
— Иди с миром, — тихо сказал я, откинулся на подушки и попытался уснуть.
Но сон исчез.
— Аллах йисаллимак, — пробормотал Хасан и тоже исчез…
Безмятежный покой, царивший в моей душе последние дни, испарился с обескураживающей быстротой; его заменило какое-то извращенное чувство омерзения к собственной персоне. Помню, года два назад я бегал за девушкой, работавшей в «Красном фонаре» и иногда появлявшейся в «Старом Чикаго Большого Ала». Моя жизнерадостная, заводная манера произвела на нее впечатление. В конце концов удалось пригласить ее пообедать вместе (не помню, где); потом отправились ко мне. Через пять минут после того, как я открыл дверь, мы уже были в постели, трахались минут десять-пятнадцать, и вдруг я почувствовал, что все прошло! Я лежал на спине и смотрел на нее. У моей возлюбленной были плохие зубы и выпирающие повсюду кости. От нее несло кунжутным маслом так, словно она использовала его вместо дезодоранта. «Боже мой, — подумал я, — как здесь очутилась эта девица? И как мне от нее избавиться?» После полового акта все животные становятся грустными; если быть точным, вообще после того, как испытают удовольствие любого рода. Мы не созданы для наслаждения. Мы созданы для бесконечно долгой агонии жизни, для того, чтобы видеть свое существование со всей беспощадной ясностью, что часто само по себе — нестерпимая мука. Я ненавидел себя тогда и сейчас испытываю такое же чувство. Раздался осторожный стук в дверь. Вошел доктор Еникнани; он рассеянно взглянул на пометки санитара.