По словам современного философа Зиновьева, российский человек, не пройдя эры буржуазного индивидуализма, развитой гражданственности, из патриархальной уравнительной общины попал в тот семидесятилетний строй, который предшествовал нынешним дням. Общинность превратилась в крайний коллективизм, в страстное «причастие» классу, партии, комсомолу. Индивидуализм из неведомого дьявола превратился во вредителя, заброшенного с Запада. У нас «не было» ни секса, ни одиночества, этой принадлежности индивидуалистической культуры, во всяком случае оно пряталось, стыдясь, и оставалось где-то на обочине незаконным попутчиком.
В те годы один веселый интеллектуал переделал строки Лермонтова «Выхожу один я на дорогу» в «Мы выходим коллективно на дорогу». Дальше у него шло: «…Шумен день. Пустыни нет в помине…»
Наш нынешний день особенно шумен. Утешные идеологические фантомы развеялись, скрепы, сбивавшие в коллективы, ряды, отряды, ослабли и пали, вместе пали и заповеди, запреты коммунистической, да и просто общежитейской морали, которые худо-бедно поддерживали благообразие общественное, да и личное. Одиноким человек остался, без отцовского (по-научному — патерналистского) присмотра властей.
Рассказывают, что некие островитяне, познакомившись с цивилизацией, прежде всего переняли у нее яркие галстуки, которые носили, оставаясь голыми. Размалеванные продукты западного массового потребления, всяческой «попсы», материальной и духовной, принимаются и укореняются у нас, слишком долго остававшихся в изоляции, в отторженности от общей жизни мира. Принимается худшее, а не настоянная столетиями общественная правовая культура, культура ведения дел.
«У нас так: либо винтики, либо — развинченность» — горькая реплика человека с улицы социологу с микрофоном. Иллюстрация к выборочности освоения «жестко-деловой» этики Запада: девятилетний мальчик, пропустивший задание, просит соседа по парте: «Покажи, что задано!» — «Это твоя проблема», — по-родительски, как, видимо, говаривал папа, отбрил малыш. Вот такая амплитуда у нас: от «один за всех, все за одного» — до «твоей проблемы», и как быстро, в несколько лет!
Человек бежит, простуженный насквозь ледяным ветром «первоначального» капитализма, бежит от себя, бедного, от заброшенности своей в тепло каких-то ячеек, сообществ. Как притягивают молодежь всякие тусовки, как горделиво бритые юнцы выступают со своими эмблемами! А праздники единения на стадионе, на митинге, когда не очень уж и важно, за что, против чего, просто хорошо, уютно принадлежать чьему-то фанатству ли, идее ли, армии ли любителей пива…
В глубоком общении близких по духу одиноких видел смысл спасения и возможность лучшей жизни философ послевоенной Германии Ясперс. Может быть, похожее мечтание о подымающемся от самой земли живом духе общности диктует Солженицыну идею земства?
Ищет потерянный человек, как превратить свое одиночество в «энергетику», поворачивающую все и всех к свету и благу. И ведь находит! Сердечное интеллектуальное товарищество ошибочно относят к чудачествам 60-х. Оно живо, живет в разных формах. Искания наших думающих всегда отличались крайностями, размахом. И одиночество наше крайнее, на нем блики чуть ли не космические, не апокалиптические. Ищем общности, товарищества тоже в космических далях.
Ох, как хотел побыть и поразговаривать еще с нашими молодыми интеллектуалами питомец Гарварда: «Я нигде такое не разговаривал! Целая ночь! Хочу еще с вами!» Да ведь и пророк одиночества Бродский знал магнитную тягу нашенской дружбы. Эта дружба горбилась над его гробом. Энергия одиночества нашего и энергия выброса из него не подсчитана. А может быть, не будем сожалеть, что не ведаем комфортного прохладного одиночества западной жизни? Может быть, останемся при своем неустройстве, внешнем и внутреннем, при тех же глубинных импульсах — жажде принадлежать чему-то большему, чем сами? Может быть, на большой нашей тяге к общности, соединению, разогреемся до какого-то замечательного синтеза?