Он удивился, когда холм подобрался, как мощная океанская волна, и проплыл под ним, вместо того чтобы накрыть его и раскрошить плоть и кости в порошок. На Тесее были теннисные туфли, однако он приподнялся на них, как на доске для серфинга, на одну восьмую дюйма над булыжниками, гравием, песком, скорлупками раковин, окаменелостями, сигаретными окурками и над всем прочим, из чего состоит холм. И когда сошел с выдохшегося холма, то был благодарен судьбе, что остался обутым.
Тесей сразу же сообразил, что его занесло на один из Дедаловых экспериментальных участков. В данной точке пространства-времени лабиринт можно уподобить рядам самодвижущихся дорожек, как в аэропорту. Горы, деревья, озера и сам Тесей размещены на смещающихся поверхностях, которые то надвигаются, то отступают, то кружат одна вокруг другой в соответствии с законами, которые Дедал изобрел, но объяснять не стал, следуя древнему изречению, что тайны оставляют ощущение приятной глубины, а истолкования всегда отдают банальностью.
Смещающиеся поверхности не сталкивались — взаимодействие между ними до поры исключалось, допускалось лишь преходящее наслоение. Впечатление этот участок лабиринта, участок наслоений, производил волшебное, упоительное. Тесею очень нравилось, как самые разные вещи вдруг появляются ниоткуда, наступают на него, а потом удаляются. Вот подплыл и проплыл целый замок, и на бастионах было полно людей — они помахали ему, как самые нормальные туристы. А затем он — без предупреждения — попал в трясину.
В трясине было полутемно, словно в сумерках: колышущиеся тени смыкались с длинными диагоналями древесных стволов. Стояла тишина, нарушаемая лишь отдаленным шелестом чьих-то крыльев. По мере того как тускнели краски вечернего неба, вода в трясине вроде бы поднималась, и белесый мир с разбросанными там и сям нечеткими линиями на мгновение стал напоминать один из искусных японских рисунков, которые иным зрителям кажутся превышающими их понимание. И тут до Тесея донесся долгий неутешный крик морской птицы, затем все заглушили шелест крыльев в небе и жужжание москитов.
Трясина была древняя, очень древняя. В забитых грязью гротах глубоко под поверхностью, на длинных скамьях по стенам, расположились бесчисленные слепые скелеты и аплодировали тонюсенькими висюльками — некогда руками — всему, что бы ни увидели. Всего важнее, что трясина породила особый возвышенный тип речи, который часто зовется болотным трепом и служит в дискуссиях просвещенной цели оправдать все, что бы ни случилось в дальнейшем.
Толчок, безумный чавкающий звук — и Тесей, вырвавшись из цепкой грязи, вновь оказался на твердой земле. Он с облегчением вздохнул — и тут вся трясинная конструкция начала распадаться: вероятно, строили наспех. Выяснилось, что он опять шагает по дороге — он идет, а не дорога едет, — и что горы также прекратили перемещаться.
Дорога кончилась. Тесей продрался сквозь какие-то шипастые заросли, впрочем, не обращая особого внимания на окружающее. И все же был достаточно бдителен, чтоб отпрыгнуть, когда из зарослей к нему устремилось нечто длинное, худющее, синевато-серое.
Как и многих из нас, Минотавра считают чудовищем гораздо более страшным, чем он того заслуживает.-
В сущности, Минотавр не чувствовал себя чудовищем. Не его вина, что ему на долю выпала необычная внешность. Он не стремился убивать, разве что в порядке самозащиты, как придется убить этого безумного Тесея, который все преследует и преследует его с целью нанести невосполнимый физический вред.
Минотавр всей душой хотел примирения с Тесеем, он жаждал пожать герою руку и выбросить из головы всю историю, если бы только кто-нибудь взялся это устроить. Он даже выступал с таким предложением, запускал пробные шары, только намеки были проигнорированы. Видно, не остается ничего другого, кроме как продолжать носиться по дурацкому Дедалову лабиринту до тех пор, пока не удастся устроить засаду, захватить Тесея врасплох и разделаться с неуемным героем раз и навсегда либо заставить прислушаться к голосу разума.
Увы, ни одна из версий легенды не благоприятствовала такому исходу. Это обескураживало Минотавра — однако, будучи предрасположенным к буддизму, он верил, что неразрешимых задач просто не существует.