этого дела чревата была бедой. Не сообразил и сгинул в этом же Экибастузском лагере, зарезан был уголовником, якобы за хромовые свои сапоги. Да на хрен урке были нужны его стоптанные хромачи, дали команду завалить, он и завалил без излишних размышлений.
— Летал, гражданин капитан. Только не на самолетах, а на воздушных шарах.
— Эге, — сказал «кум». — Это как у Жюль Верна? «Пять недель на воздушном шаре», да?
Оперуполномоченному Лагутину было лет двадцать семь, на четыре года меньше, чем в апреле, исполнилось самому Штерну. Не знал Лагутин или по молодости помнить не хотел одного из основных зоновских законов: меньше знаешь — дольше живешь. «Пять недель на воздушном шаре»… А девять лет не хочешь? Девять лет, не опускаясь на материки. И еще предстоит шесть лет лететь. В неизвестность.
— В постановлении непонятно написано, — сказал «кум». — Сказано, что осудили тебя за клеветнические измышления и распространение слухов религиозного характера, порочащих социалистический строй и советскую науку, значит. Это какую хренотень ты порол, что тебя в лагерь упекли?
— Я за эту самую хренотень уже девять лет отсидел, — ответил Штерн. И еще шесть сидеть. Вам простое любопытство удовлетворить, гражданин уполномоченный, а мне очередной довесок.
— Не будет тебе довеска, — веско сказал Лагутин. — Я здесь решаю, кто досидит, а кто на новый срок пойдет.
— Был у меня такой следователь — Федюков, — вслух подумал заключенный Штерн. — Он на меня дело оформлял. И что же? В этом лагере я его и встретил. В прошлом году с заточкой в боку помер. В причине смерти туберкулез проставили.
— Ты меня не пугай, — сказал Лагутин. — Говори, за что тебя в зону посадили? Какой сказкой народ пугал?
— Никого я не пугал. Сказал, что сам видел, что товарищи видели, своего ничего не придумывал. Только партия сказала: вреден ты, Аркадий, молодой советской науке, опасен нашей стране. Дали пятнадцать лет для исправления и понимания своих политических ошибок.
— Исправился? — усмехнулся оперуполномоченный.
— На полную катушку, — подтвердил заключенный. — До того исправился, что прошлого и поминать не хочу. Не было ничего. Померещилось.
— Значит, не желаешь со мной говорить по душам, — подвел итог оперуполномоченный Лагутин и желваками на румяных литых скулах задумчиво поиграл. — Ну, смотри, Штерн! Запомни: судьи твои далеко, а я — вот он. Ты со мной в молчанку играешь, так ведь я ж и обидеться могу. Скажем, еще на червончик.
Штерн вздохнул.
— Эх, гражданин капитан, — сказал он горько. — Что мне червончик, если самые лучшие годы я за колючей проволокой повстречал?
— Ничего, — оперуполномоченный наклонился над бумагами. — Ты и сейчас не стар. Тридцать три — возраст, как говорится, Христа. Самый расцвет человеческий. А ты помоложе Христа будешь.
— Отстал я от поезда, — сказал Штерн. — И от науки отстал. Теперь мне на воле только уголь кайлом рубить или бетон мешать.
— У нас все профессии почетны.
— Это точно, — согласно качнул головой Аркадий Штерн. — Так я пойду, гражданин капитан?
— Погоди, — Лагутин, скрипя хромовыми сапожками, подошел к нему, и Штерн увидел блестящие от любопытства и близости неразгаданной тайны глаза. — Ты хоть намекни, в чем дело! Я понимаю — военная тайна, но ты намекни, я сам дойду до истины!
— Ладно, — сказал Штерн. — Я намекну. Только вы меня больше не вызывайте. Честное слово, вам самому спокойнее будет.
Оперуполномоченный кивнул.
— В старом учебнике географии картинка была, — задумчиво сказал Штерн. — Монах добрался до края земли, разбил небесную твердь и смотрит, что там внизу.[1] Вот и вся военная тайна.
Глаза Лагутина сверкнули.
— Я так понял, что вы с высоты что-то запретное увидели, — сказал он. — Дирижабли там военные или технику какую секретную, да болтать лишнее стали. Это я понимаю. Религиозная пропаганда-то здесь при чем?
— Вы приказали, я вам намекнул, — устало пожал плечами Штерн. Можно я в барак пойду, гражданин капитан? У вас в оперчасти долго сидеть нельзя, за ссученного принять могут.
— Иди, — разрешил оперуполномоченный и задумчиво проводил Штерна взглядом.
Капитан Лагутин так и остался в неведении об обстоятельствах, отправивших аэронавта Штерна в лагерь на долгие пятнадцать лет. Туман был в намеках Штерна, густой непроглядный туман. Может быть, это было и к лучшему — начнешь вглядываться, такое увидишь, что самому жить не захочется, а если и захочется — так не дадут.
1
На самом деле это гравюра неизвестного художника из поздней перепечатки трактата Космы Индикоплова «Христианская топография». Эта гравюра репродуцирована в журнале перед повестью С. Сипнкина.