Выбрать главу

Лестница была в два марша. Они разделялись широкой площадкой, где в могучей кирпичной стене было узкое сводчатое окно с чугунным переплетом. Широкий мраморный подоконник располагался высоко (сперва на уровне моего подбородка, потом — плеч, позже — на уровне груди). Остановившись у окна, я клал на холодный мрамор книгу и тыкался в нее носом. Не терпелось понять, в какие миры унесет она меня в ближайшие часы!

Мама, конечно, нетерпеливо понукала меня, а я торопливо листал. От книги пахло книгой — старой, растрепанной, от подоконника — холодным мрамором, от окна — чугунной решеткой…

— Славка, у тебя есть совесть? У меня еще ужин не готов.

Я захлопывал книгу. А за окном был вечер — обычно осенний или зимний. Над деревянным забором сада имени Ленина светил фонарь. На высокой березе от него загорались желтые листья или сказочно сверкала на ветках изморозь. И в этом тоже была частичка сказки…

* * *

Случилось так, что я долгое время не бывал в Тюмени, а если и приезжал, то не хватало времени наведаться в библиотеку. И вот где-то в середине восьмидесятых желание вдохнуть знакомый запах, постоять у знакомого сводчатого окна сделалось просто нестерпимым. Я приехал и пошел в Спасскую церковь.

Библиотеки в ней уже не было. Располагались там реставрационные мастерские, где приводили в порядок всякую тюменскую старину: резные наличники, узорчатые дымники печных труб, фонари… Посторонних не пускали. Но писательское удостоверение (вкупе с прочувствованным рассказом о ностальгии по детству) произвело впечатление на строгую девицу аспирантского вида. Она распорядилась пропустить «товарища писателя» (чьих книг ни при какой погоде, конечно, не читала). И товарищ писатель ступил на заветную лестницу.

И замер. В испуге и недоумении.

Лестница была не та. Запах — тот же, знакомый до «сжимания сердца», чугунный рельеф ступеней — тот же, гулкость лестничного пролета — та же. Но сама лестница была сплошная, уходящая высоко вверх, без площадки посредине. И в стене — никакого окна…

Нет, перестроить ее не могли. Не хватило бы ни мастеров, ни сил, ни денег для переделки такого могучего сооружения. Да и зачем? Ясно, что эта лестница была такой изначально, с восемнадцатого века.

Я рассеянно, с ощущением потери поднялся на второй этаж. Здесь мне показали наполовину расчищенную фреску. Богородица с Младенцем на руках смотрела словно сквозь дымку из далекого-далекого пространства. Смотрела понимающе и ласково. У меня потеплело на сердце. Однако ощущение, что я не в прежнем мире, не в книжном храме моего детства, не оставляло меня.

Я прошелся по бывшему читальному залу, где когда-то в закругленном помещении алтаря стоял овальный стол, за которым я (уже почти взрослый, десятиклассник) сочинял свои первые рассказы. Побывал и в «абонементе», где теперь стучали молотками жестянщики. В плане помещений ничего не изменилось. Но лестница…

Я вернулся на ступени. Спустился до средины. Где же площадка? Где окно? Пусть за стеной нет уже старого сада и желтеет обшарпанная штукатурка построенного на его месте Дворца пионеров, но окно-то должно было остаться!

Я вышел на улицу, обернулся к церкви и… понял, что окна просто не могло быть. Никогда. Окна были на первом и втором этажах церковного здания, а мое должно было бы располагаться на границе между этажами. Оно никак не вписалось бы в архитектуру фасада.

Тогда что же? Значит, все, что было, всего лишь плод искаженной взрослой памяти, которая преподносит детские сны как явь?

Но как же? Сны — в течение многих лет? С такой точностью чувств? С такой памятью о мраморном подоконнике — гладком и холодном, когда утыкаешься в него подбородком (а носом — 6 книгу)? С горящими от фонаря листьями за чугунным узором оконного переплета… А площадка — деревянная, в отличие от ступеней. Я помню сучок половицы, похожий на лошадиный глаз, я уронил на него однажды пухлый роман «Айвенго»… На площадке было светло от яркой лампочки, а нижняя часть лестницы — почти в полумраке…

Не может быть, что этого не может быть. Иначе с чего бы я помнил это почти полжизни? И… зачем такой обман?

И я стоял в горестном недоумении, пока не стало просачиваться в меня понимание (милостивое, как прощение). Все было. Только было не здесь, не совсем здесь. За тонкой гранью близкого, соседнего пространства, в котором осталось мое детство.

«Ты же столько раз писал о параллельных мирах, о совмещенных и пересекающихся пространствах, о темпоральных кольцах, о многомерности нашего бытия. Писал и верил в это. Почему же сейчас, когда оно коснулось тебя наяву, растерялся, как мальчик в сумрачной незнакомой комнате?»