— Как ни жаль, но, похоже, вы говорите серьезно, — вздохнула она.
— Совершенно серьезно, — заверил я ее. — Я заслужил отдых.
Мы еще долго говорили, даже спорили, но так и не пришли к какому-то конкретному решению. Сегодняшний день был нелегким для всех нас; завтрашний обещал быть еще тяжелее, поэтому сразу после ужина мы разошлись по комнатам, чтобы как следует выспаться.
Я некоторое время ворочался на кровати, но потом усталость взяла свое. В конце концов я задремал, но перед рассветом неожиданно проснулся. Голова у меня горела, пижама промокла от пота, влажные волосы прилипли ко лбу, а сердце стучало так громко, что его, наверное, было слышно за пределами комнаты.
Виноваты были сны — кошмарные сны, преследовавшие меня десятилетиями. В них было все, что я когда-то пережил — огонь, взрывы, смерть. Словно наяву, я снова увидел, как умирают вокруг меня поверившие мне люди. Но на этот раз я был не один. Чьи-то глаза проникли даже в мой сон и следили за мной пристально, внимательно, настороженно. Я знал, чьи это глаза. Туклик следил за мной. Следил и ждал.
Никаких других подробностей сна я припомнить не мог. Слишком много лет я потратил, пытаясь забыть детали кошмара, который однажды видел наяву и тысячи раз — в полудреме, во сне, в бреду. Через пару минут я уже успокоился. Сердце перестало отчаянно биться, а прохладный ветерок из открытого окна в гостиной высушил пот и остудил пылающий лоб. Чувствуя, что начинаю замерзать, я встал и вышел в гостиную, чтобы закрыть окно.
До рассвета оставалось каких-нибудь сорок минут. Арран давно опустился за горизонт, и окрестные дома тонули в ирреально-зыбких серых сумерках. Плотный утренний туман, странно похожий на снег, лежал у самой земли плотным белым слоем толщиной фута в три, и от этого казалось, что дома и деревья плывут в воздухе.
И мне это нравилось, нравилась эта иллюзия плавного, безостановочного движения неизвестно куда, неизвестно зачем. Туман лежал передо мной, как белое море, и дома-корабли плыли в нем словно большие серые тени. Лишь коньки крыш и верхушки самых высоких деревьев виднелись отчетливо и резко. Они казались черными, острыми и грозными на фоне неба, которое было словно высечено из однотонного серого гранита, чуть подсвеченного на востоке бледным, розоватым светом.
Я любовался этим зрелищем несколько минут, запоминая, впитывая его в себя. Потом мне пришло в голову, что когда-нибудь плотный туман рассеется не только в буквальном, но и в переносном смысле, и я увижу то, что до этого момента было скрыто от моих глаз. Эта мысль неожиданно успокоила меня. Повернувшись, я отошел от окна и двинулся назад в гостевую комнату, намереваясь поспать еще немного.
Мне всегда лучше спалось на рассвете. Ночи слишком часто тревожили меня, пугали страшными сновидениями, которые окружали меня со всех сторон и отступали медленно, неохотно, словно породившая их ночная тьма не желала принимать своих уродливых детей обратно. Сколько себя помню, для меня всегда было только так и никогда — иначе. Наполовину забытые или не до конца понятые вещи настойчиво всплывали из подсознания, принимали дикий, фантастический облик и в таком виде вплетались в мои сны. Когда же я с трудом пробуждался, от них оставался сухой клейкий осадок, словно душа моя изнутри была заткана старой паутиной.
Еще ребенком я не выносил ночей и часто плакал и звал на помощь маму. После каждого кошмара я приходил в себя медленно, словно выбираясь из вязкого болота, которое отпускало меня неохотно, с трудом. Подушка и простыня казались мне высеченными из холодного грубого камня, а погруженная в темноту комната пугала недодуманными мыслями и сонмищами недовоображенных пугающих образов.
Мать, приходя на мой зов, часто заставала меня плачущим; она утешала меня, как могла, и в конце концов я забывался, чтобы через час снова проснуться с испуганным криком. Облегчение приносило только утро, когда тьма начинала таять, и сквозь нее проглядывали очертания знакомых предметов. Только тогда страх отступал, мысли снова становились простыми и понятными, и я засыпал, не боясь, что кто-то или что-то придет из мрака и схватит меня.
До своей комнаты я не дошел. Присев на диван в гостиной, я внезапно осознал, что уже давно не думал ни о чем подобном. Спокойная, тихая жизнь, которую я вел в Эдинбурге, размеренный и монотонный труд, привычный круг общения, добропорядочное общество — все это придавало моему существованию видимость порядка, и я почти убедил себя, что сумел справиться с прошлым. Именно в Эдинбурге я впервые почувствовал себя другим, не таким, как прежде, и верил (должно быть, потому, что хотел верить), что это мое новое «я» и есть «я» подлинный, «я» настоящий. Поэт, художник, преподаватель-филолог — это амплуа нравилось мне куда больше, чем роль наемного писаки-журналиста, который строит свое благополучие и свою карьеру на несчастье других.