Выбрать главу

— Ты бы вспомнила, кто нас с тобой схоронил!

— А чего вспоминать — лесные разбойнички!

— А городской-то клад честным человеком положен. да-а… Чего ему шататься, хозяина себе высматривать? У него законный хозяин есть, и с наследниками! Это нам — в такие руки угодить, чтобы тем разбойные грехи замолить…

— А ты действительно такого человека ищешь, чтобы… — Кубышечка не договорила, но Елисей понял.

— А ты-то разве не ищешь? Вот идет он по дороге, а ты из кустов глядишь и думаешь себе: э-э, дядя, тебе не то что золото, тебе медный грош доверить нельзя, сейчас в кабак с ним побежишь! Ты же не всякому являешься? Ты же…

Тут конь поставил уши, пошевелил ими и опознал еле уловимый шум.

— Дедку нелегкая несет…

— Горемыка он, Елисеюшка.

Дед и на дорогу не выходил — бесполезно было. Его заклял редкой изобретательности подлец: на того заговорил, кто сумеет взлезть на сосну вверх ногами, имея при этом в руках мешок с пшеницей. Сам подлец уж триста с хвостиком лет, как помер, а дед остался горьким сиротой. Кабы он знал о существовании мартышек и о том, что есть мастера их обучать, то уж додумался бы, как подать о себе весточку такому мастеру. Но из живности он видывал только деревенскую домашнюю скотину.

От безнадежности дед стал выдумывать несообразное и величаться перед прочими кладами. Мол, вас кто положил? Мелкая шишголь и подзаборная шелупонь вас клала, какие-то не шибко лихие Ерошки и Порфишки, а меня — сам Степан Тимофеевич!

Ему сперва отвечали — опомнись, дед, какой тебе Степан Тимофеевич? Он по Волге ходил, там на берегах свои клады прятал, а где тут тебе Волга? Тут — речка Берладка, в нее Степанов струг и не втиснется, берега порвет! И не станет Степан городить ерунду про сосну и мешок с пшеницей. Он, сказывали, попросту заговаривал: кто берег с берегом сведет, тот и клад возьмет. А пуще того — стал бы Степан унижаться, землю рыть ради такой мелочи, как горшок меди, в котором хорошо если четверть серебра наберется? С серебром, правда, странная закавыка — есть несколько не просто иноземных, а испанских крупных монет, называемых «песо», но не отчетливой мадридской или же толедской чеканки, а небрежной, по которой и можно узнать деньги из заморских владений Испании. Эти-то песо дед и положил в основу своего вранья, нагло утверждая, что Степан Тимофеевич взял их в Персии. Опровергнуть его ни у Кубышечки, ни у Елисея, но у Алмазки, ни у Бахтеяра-Сундука никак не получалось…

Кончилось тем, что прозвали неугомонный клад дедом Разей и предоставили ему молоть языком вволю. Но, когда уж слишком завирался (сообщил как-то, что стережет его та самая утопленница-персиянка, но показать ее не сумел), молча расходились и укладывались каждый в свое место: Елисей — под здоровый выворотень, Кубышечка — под приметную, о трех стволах, сосну, Алмазка — вообще в пустое дерево, на самое дно сквозного дупла. Ему-то много места не требуется, полуистлевшему кожаному мешочку с самоцветами…

Дед Разя прибыл на поляну и обозрел общество.

— А где бусурман? — так он звал Бахтеяра, напрочь не желая слышать объяснений, что при царе Михайле и крещеный человек мог таким именем зваться, потому что тогда у всякого по два имени обычно было, церковное и родителями данное, а иной человек и третье от добрых людей получить удостаивался, и четвертое даже, и во всех бумагах тем четвертым писался ничтоже сумящеся. Вот и Алмаз — тоже русское имя, ничем не хуже какого-нибудь Варсонофия.

Но дед, свято выдерживая характер, показывал себя верным сподвижником Степана Тимофеевича, который басурманского духа не переносил, вот разве что девкам делал известную поблажку.

— Бахтеярушка три ночи подряд выходил, отдыхает, — ответила Кубышечка. — Полнолуние же, самое время.

— Полнолуние ему… — проворчал дед. — А что с бусурмана взять! Шатается, всякому себя предложить норовит! Небось, такого же, как сам, бусурмана ищет! Они-то друг дружку чуют!

Елисей, не поворачивая головы, скосил глаз и стал подтягивать левую заднюю к брюху. Как-то, бродя в надежде найти себе хозяина, он вышел к табуну и увидел, как хитрая кобыла, обороняя сосунка от молодого и бестолкового жеребчика, неожиданно лягнула не назад, а вбок. Ухватка ему понравилась, он опробовал ее на досуге и теперь только ждал, чтобы дед Разя договорился до такой дурости, за которую следует поучить.

Дед ждал словесной отповеди, чтобы ввязаться в склоку, но не дождался. Кубышечка преспокойно ворошила свое золото и Елисеево серебро. И то — за столько лет научишься не обращать внимания на старого бузотера…

— Развелось же этих бусурман, — не совсем уверенно молвил дед. — Черномазых этих, носатых… Вот ты, Елисей, к примеру, белый — потому что ты — серебро. Кубышка — рыжая — золото. Я — пегий, во мне всего понамешано, что Степану Тимофеевичу под руку подвернулось. А черные-то — с чего? Что у них в самой сути? А? Вот то-то!

— Степан-то Тимофеевич, сказывали, сам был чернее воронова крыла, — заметила Кубышечка. — Он из казаков, у них это — обычное дело. Елисей, забирай серебро, просохло. И спать ложись!

Она повысила голос, увидав, что конь изготовился к нападению. Кубышечка драк не любила, да и какой смысл затевать драку тем, кто обречен сосуществовать на крохотном пятачке вблизи опушки?

— Да и ты бы отдохнула, — сказал на это Елисей и потрогал монеты копытом. Они взмыли дрожащим облачком — и не стало их, а на конских боках вроде бы прибавилось черноватых крапин.

Кубышечка стала горстями накладывать золото себе за пазуху. Дед Разя, вытянув шею, попытался туда заглянуть. Кубышечка повернулась и показала деду кулак:

— Не про тебя растила!

С тем и ушла с полянки, а конь, нехорошо поглядев на смутьяна, двинулся за ней.

Дед Разя сел, прислонился спиной к сосне и очень глубоко вздохнул. Душа просила песни. Но не простой, а такой, чтобы всем показать, кто тут хозяин.

— Из-за острова на стрежень, на простор речной волны, выплывают расписныя острогрудыя челны! — самозабвенно заголосил он, именно так, на старинный лад, и выпевая: «острогру-у-удыя…»

Причем врал дед безбожно, аж уши в трубочку сводило.

— Да что ж это за наказанье! — раздалось из буерака. — Дед, ты хоть вздремнуть дашь?

— Ай за выворотень возьмусь! — добавил крепкий басок откуда-то снизу, от древесных корней. — Так припечатаю — еще на семь сажен в землю уйдешь!

— А и не больно нужно… — проворчал дед, имея в виду, что вовсе не мечтает отдаться какому-нибудь бусурманину, а лучше будет лежать на глубине семи и даже более сажен, гордый и независимый.

Потом он в одиночестве выложил в солнечное пятно на просушку медь и испанское серебро. Дважды вслух счел деньги, получая от звучащих чисел удивительное наслаждение. А там и вечер наступил.

Летний вечер — долгий, даже не понять, когда начинается. Но он уже начался, когда на самом краю опушки, за малинником, начался какой-то подозрительный треск с криками вперемешку.

Не просто из любопытства, а чтобы потом рассказать увиденное и тем возвыситься среди прочих кладов, проспавших самое занятное, дед Разя поспешил на шум. То, что он увидел, изумило его до самой селезенки.

Он, понятное дело, опоздал. Главная шумиха завершилась, участников разнесло по всему малиннику, и теперь они осторожно выбирались и сходились, считая потери и ругаясь безобразно. Вдали исчезал рев, в котором можно было разобрать три голоса. Дед называл эти колесные средства самоходками и всякий раз дивился их скорости. Еще две черные самоходки он увидел у обочины.

— Забили стрелку, называется, так-перетак! — шумал толстый дядька в длинном, аж по земле волочился, кожаном армяке. — Что же нам теперь с ними делать?..

Дед вытянул шею и понял, в чем беда. Толстый дядька сверху вниз глядел на другого, лежащего. Лежащий, тоже весь кожаный, уже не шевелился. Неподалеку обнаружился другой покойник. Перед ним стоял на коленях наголо стриженый парень, щупал ему запястье, прикладывал ухо к груди.

Третий живой выглядывал из-за самоходки. Четвертый был в ней, откуда-то подавал голос и пятый.