Выбрать главу

Запищал далекий голос. Фюрер слушал молча, а потом раздраженно швырнул трубку на рычаг. Резко обернулся к Глассерману.

— Ну, и что все это значит, доктор? Звонит какой-то яйцеголовый из Берлина и талдычит что-то там про энтропию. Что-то с ней происходит. А что такое энтропия, спрашиваю вас, и какое отношение она имеет ко мне, а? Что, у меня проблем мало?! Сталинград должен быть моим, иначе вся кампания летит ко всем чертям!

Глассерман взглянул на меня и печально пожал плечами. Потом едва заметно кивнул. Я понял, и мы одновременно произнесли:

— Деконтакт!

В долю мгновения мир вокруг меня взорвался ярким сиянием, холм исчез, а я очнулся в командном зале перед пультом суггестоскопа. Глассерман тяжело поднялся из соседнего кресла, снял шлем и повернулся ко мне.

— Ну, что скажешь?

— Потрясающе! — честно признался я. — Впервые сталкиваюсь с таким совершенством.

— Вот именно, — улыбнулся доктор, довольный собой. — К нам поступает самая лучшая техника, ведь мы — центральная клиника. Все для пациента, все ради него… В мое время о подобной аппаратуре даже и не мечтали.

Он надавил кнопку, и на большом экране появилась просторная, обставленная с чрезмерной роскошью комната. Только мягкая обивка стен указывала на то, что обитатель ее — душевнобольной.

— Вот он. — Глассерман ткнул пальцем в экран, где я увидел низкорослого толстячка, вытянувшегося на кровати со шлемом суггестоскопа на голове. — Генерал Роджер Хилл. Впрочем, сам он предпочитает именовать себя Адольфом Бонапартом. Клинический случай.

И чем же ваши методы ему помогут? Дюнкерк, Сталинград… Это же отвратительно, доктор!

Глассерман усмехнулся.

— Не спеши, ты еще не заглядывал в головы других пациентов. В нашей клинике содержатся только безнадежные, те, у которых есть лишь два варианта выбора: или тотальная перекройка сознания, или наши методы лечения. Конечно, в их мозгах очень много грязи, а нам приходится в меру наших сил вычищать ее. При этом невозможно самим не запачкаться — такая работа, друг мой. Чистоплюям в нашей профессии делать нечего. — Он помолчал и уже мягче добавил: — Ты напрасно подумал, что я собираюсь позволить Хиллу утонуть в мире своих видений. Все, с чем ты столкнулся сегодня, лишь подготовка к шоковой терапии. Завтра сам увидишь.

Что-то переменилось, я почувствовал это сразу же, как только смог различать предметы. Мы стояли на вершине все того же холма возле императорского бункера, но равнина внизу выглядела иначе. Все ее пространство — еще вчера абсолютно голое — было усыпано тысячами и тысячами маленьких рощиц, между которыми сновали люди, гремели орудия, а в дымном небе все так же завывали пикирующие бомбардировщики.

— Глассерман, вот ты где!

Пронзительный визг заставил меня обернуться. Со стороны бункера, путаясь в длинной шинели, бежал Адольф Бонапарт. На этот раз он был без фуражки, и его растрепанные, свалявшиеся пряди спадали на глаза.

— Это твоих рук дело, да? — верещал фюрер. — Ты предал меня! Швайнехунд! Раздавлю, сгною!

Глассерман ловко увернулся от кулака и, в свою очередь, залепил фюреру звонкую пощечину. Бонапарт сел прямо на землю, громко всхлипывая и размазывая по грязной щеке слезы.

— Но это же нечестно, доктор!

— Что нечестно? — спросил я.

Низкорослый мужчина, называвший себя Адольфом Бонапартом, перестал всхлипывать и с надеждой посмотрел на меня.

— Лес, проклятый лес! Он повсюду! Еще вчера на равнине не было ни единого деревца, а сейчас… Вы только посмотрите! Я не понимаю… При каждом выстреле вырастает новое дерево! Это все махинации Глассермана, это все он!

— А я ведь вас предупреждал, — спокойно сказал Глассерман. — Помните звонок из Берлина?

— А что? — лицо Бонапарта страдальчески перекосилось. — Вы о той чепухе? Как ее там… энто… энтропия. Но чтоб мне сдохнуть, если я знаю, что означает это слово.

— Попробую объяснить. — Глассерман откашлялся. — Постараюсь сделать это в максимально понятной форме. Здесь, в вашем мире, это имеет особое значение. Так вот, энтропия — стремление материи к первичному хаосу… Хотя, конечно, это весьма условное определение…

— О, да! — с жаром закивал Бонапарт. — Хаос! Всеобщий хаос! Вот чего я добиваюсь. Хаос для всего мира. Если это и есть энтропия, то я целиком и полностью за нее!

— Не перебивайте меня! Вы не поняли. В вашем мире случилось нечто необычное. Энтропия, хаос, который вы творите, вдруг поменял знак на противоположный. Минус стал плюсом. И теперь получается, что любая попытка разрушения дает радикально противоположный результат — организацию, усложнение структуры материи. А поскольку живая материя именно такова, то…

Император с ревом вскочил на ноги и бросился к бункеру. Он что-то кричал, но я смог уловить только отдельные слова: «Стойте!.. Не стрелять!.. Привести в действие „Матадор“!..»

Глассерман ухватил меня за шиворот и с неожиданной силой швырнул в ближайший окоп. Прежде чем я понял, что происходит, его гигантское тело рухнуло рядом, и в то же мгновение яркая вспышка ослепила небо. Земля дрогнула, гулкий раскат прокатился над холмом.

И вдруг все стихло. Глассерман встал и помог мне выбраться из окопа.

Степь исчезла. До самого горизонта простирался бескрайний вековой лес.

— Твое мнение? — спросил Глассерман.

— Недурно. Но, по правде говоря, доктор, вся эта чушь про энтропию… Не обижайтесь, но в физике вы ни бельмеса не смыслите.

— Ну и что? — невозмутимо ответил Глассерман. — Это не имеет значения, тем более, что Хилл понимает еще меньше меня. Главное — результат. Медицинский. Мы ввели в игру новую составляющую — и вот…

Хромая, подошел мрачный Бонапарт.

— Я вам скажу по секрету, Глассерман: вы самый сволочной из евреев. Чудовищный хам, вот вы кто! Насмехаетесь над несчастным императором лишь потому, что по воле злой судьбы он оказался вашим пациентом. Нехорошо, доктор! Ну и что мне теперь делать? Я думал уничтожить этот чертов лес ядерным взрывом — а что получилось?

— А вы попробуйте наоборот, — мягко посоветовал Глассерман. — Попытайтесь усложнить материю, начните строить, созидать. Раз уж энтропия поменяла знак, то, соответственно, каждое воздвигнутое вами здание превратится в бомбу.

Бонапарт вскочил.

— Телефон! Телефон, химмельдоннерветтер! Ну, теперь я ей покажу!

— Кому? — удивился я.

— Этой вашей энтропии! Я заткну ее за пояс!

Подбежал солдат с полевым телефоном, и возбужденный фюрер с нетерпением схватил трубку:

— Берлин! Дайте срочно Берлин! Приказываю мобилизовать всех архитекторов и строителей!.. Что?.. Как так?.. Да это же саботаж! Расстреливать на месте!

— Не нужно никого расстреливать, Адольф, — тихо сказал Глассерман. — Вам ответили, что нет архитекторов? Но ведь это так. Вам самому придется стать архитектором. Единственный вариант, если вы хотите выиграть войну. Не забывайте: каждое новое здание будет взрываться не хуже бомбы.

…Уже перед пультом суггестоскопа Глассерман снял очки, потер воспаленные глаза и пробормотал:

— Будем надеяться…

Эти слова стали моим первым серьезным уроком, но не тогда, а позже — уже ночью, когда, все еще сонный, я выскочил из аэротакси, и мрачный, осунувшийся и вдруг постаревший Глассерман повел меня по лабиринтам коридоров клиники к палате мертвого Хилла.

Ноги сами привели меня к суггестоскопу. Не помню, что руководило мною — простое любопытство или профессиональный долг.

Вековые деревья покрывали холм до самой вершины. Повсюду в их зеленой тени топорщились уродливые, кривые, недостроенные стены, валялись перевернутые бетономешалки, рухнувшие, кое-как сколоченные строительные леса. На самой вершине холма стояли орудия с поникшими стволами, которые нежно обвивал дикий плющ. Да, нетрудно было представить эту душераздирающую картину: Бонапарт пытается выстроить хотя бы одну мало-мальски приличную стену, а потом, обезумев от неудач, решает дать последний отпор зеленой экспансии старым, понятным и близким ему способом. Бог ты мой, это сколько ж времени он тут воевал, рождая каждым выстрелом новое дерево?!