Спасибо.
Она попросила у Элейн нитки, объяснив, что хочет зашить юбку, и потратила утро на сшивание из листьев подобия маски. Труднее всего было устроить отверстия для глаз: листья разъезжались, сколько ниток она ни пускала в дело. Наконец она пригрозила листьям, что воспользуется ножницами, если они не послушаются, и тогда листья приняли надлежащий вид, чтобы она могла увидеть между ними город.
Она оторвала от юбки полоску на завязки для маски и спрятала свое рукоделие в дневник. Элейн, портняжничавшая у себя на матрасе, едва оторвала взгляд от шитья, когда Марис бросила ей катушку, и пододвинула изящной грязной ножкой какую-то банку.
— Вот краска, которую я тебе обещала.
— Какого она цвета?
Элейн пожала плечами.
— Кто знает? Все зависит от цвета твоих волос.
Когда волосы высохли, Марис еще раз убедилась, что они у нее совершенно бесцветные. «Бледна, как смерть», — подумала она, пытаясь пригладить это серебристое облако паутины. Все зеркала в доме были либо треснувшими, либо кривыми, в них отражалось что-то невообразимое. Что ж, каково лицо, таково и отражение, думала она, переходя от одного зеркала к другому в слабой надежде на улучшение. Наконец она перестала надеяться и взяла взаймы у соседей одежду, в которой можно выйти: рваные джинсы и черную футболку с надписью: «Йосмитский национальный парк. Вскармливай дикую природу в себе». Обуваться она не стала, на случай, если снова придется спасаться бегством.
Свернув не больше трех раз, она заблудилась. Вокруг громоздились одинаковые ветхие дома, прохожие толкали ее, не видя в упор. Город смердел, как грязный и голодный зверь, не переставая выл и рычал. Ни о каком волшебстве, даже о малейшей его вероятности не возникало и речи. Нигде не было заметно ни одного листика — сплошь камень и резкие, слепящие переходы от тени к свету. Марис открыла дневник, быстро нашла свою маску, надела ее и облегченно перевела дух. Спрятавшийся, думала она, может быть кем угодно, чем угодно. В следующую секунду она окаменела, вспомнив, что несет предметы, по которым ее ничего не стоит опознать.
«Они не обязательно мои, — подумала она мгновение спустя. — Я нашла их на улице. Наверное, кто-то их уронил и в спешке не стал поднимать». Она сунула ручку в серебряную копну волос, зажала дневник под мышкой. «Скорее всего, он тогда не заметил дневника».
При одной мысли о нем она испытала озноб — то ли от страха, то ли от предвкушения. «Как его убедить? — спросила она у дневника. — Может, дать ему что-нибудь?» Если, конечно, он позволит ей промолвить хоть словечко, прежде чем напустит на нее своих хорьков. Но у нее все равно нет ничего такого, что могло бы его заинтересовать, на что он хотя бы соблаговолил взглянуть.
Или он ее ждет?
И она позволила городу затянуть ее, побрела в сторону его неведомой сердцевины.
Постепенно до Марис дошло, что на нее пялятся, от нее шарахаются, расступаются, давая дорогу, — даже те, кто щеголял с бритвенными лезвиями на шее и скрывал от остальных глаза. Она привыкла поспешно отводить взор, притерпелась к молчанию, которым ее встречают, чтобы дать ей удалиться на расстояние, когда она не услышит их шуточек в свой адрес. Но эти были хорьками, дикими волшебными существами, с лаем преследовавшими ее по улицам; теперь же они уступали ей дорогу, тщательно стирая всякое выражение с лиц. «Разве они не догадываются? Разве не видят? Ведь это всего лишь я, только под маской из умирающих листьев да в майке из Йосмитского парка».
Но нет, они ослепли. Она как будто прибавила в росте, даже замедлила шаг, минуя их, хотя отказывалась гадать, что произойдет, когда их осенит, что это всего-навсего она.
Наконец она заметила его, шагающего к ней по тротуару, и остановилась. Он тоже увидел ее, и его лицо посуровело. Но она с удивлением поняла, что так он готовится встретить страх, а не ее. Он аккуратно обошел ее, надеясь, наверное, что она остановилась не ради него. Но она обернулась, посмотрела ему прямо в глаза и добилась, чтобы он оступился и тоже замер на месте.
— Кто ты? — прошептал он.
У нее пересохло во рту. Просто ответить на его вопрос, ничего больше…
— Марис.
— Что тебе надо?
— Тебя.
Он медленно вздохнул. Кожа его была так бледна, что уже не могла стать белее, но челюсти сжались сильнее прежнего.