От села Заречного, что в тридцати двух верстах от Москвы, шли почти месяц.
— Неужто месяц? — дивился Семейка, играя отнятым у дьяка ножом.
— Не меньше.
— Я бы такового вашего вожатого повесил.
…Сворачивали в леса, стояли над темными осенними озерами, в грязи так страшно утопали, что даже до Москвы доходили слухи о якобы пропавшем обозе. Дважды отбивались от разбойников. В белом плотном дыму скакали всадники, вскрикивали ужасно. Но грязь лошадям по брюхо — сильно не разгонишься.
«Майн Гатт!» — бормотал немец, моргал водянистыми глазами. А дьяку слышалось: «Мой гад!». Терялся в догадках.
В некоторых селах водил одноногого в корчму.
Некоторое время мечтал перепить, но после трех драк понял — не сможет.
Тогда смирился. Стал объяснять назначение жизни. Немец вытянет по скамье негнущуюся деревянную ногу, обтянутую полосатым немецким чулком, корчмарь тут же с уважением подставит дополнительную скамеечку. На немце военный кафтан зеленого цвета, на поясе нож с медной рукоятью, при живой ноге — маленький ефиоп. Якунька прямо терялся: вот как жизнь складывается! Ефиоп, правда, смотрел на него без особенных проблесков сознания, только иногда спрашивал: «Абеа?». Не желая прослыть дураком, Якунька кивал: «А как же!».
Падал снег.
Подмораживало.
Москву почти видно, пахнет дымом, а дойти никак не могли.
Обдавало снежной крупой. Военный немец редко выходил из громоздкого, с черным кожаным верхом возка. А если выходил, оставлял за собой след копыта. Видно, что человек прошел, а след не человеческий. Якунька от этого тревожился, расспрашивал про дальние края, нагло врал, что только на Руси есть порядок. Вот украл, к примеру, тебе и вырвут клещами ноздри.
Богобоязненный народ, хвалил.
А сам внимательно поглядывал на немца, хотел догадаться: зачем такой страшный понадобился в России?
Известно, молодой царь любит немцев.
Всех зовет, кто умеет махать мечом или читать карту.
Свой народишко упрям: учиться не хочет. Одним уже порвали ноздри, другие еще прячутся по лесам. Бегали при Софье, бегали при Алексее Михайловиче, бегали даже при Грозном царе, так что считают: и сейчас можно. Обычно отсиживаются в темных лесах. Мерзнут, голодают. Когда совсем рассердятся, выскочат с криком, отнимут у проезжего какую еду, бедное борошнишко. Есть такие дороги, там разбойников больше, чем царских слуг. Только когда стрелецкий тысячник Пыжов прошел с пушками — многие бежали в Сибирь. А туда за ними людей не пошлешь — изменят.
Да и зачем посылать людей на восток в вечные льды?
Зачем вести долгие обозы, гнать каторжников, содержать ямы, чистить волоки — охранять границу, которой, в сущности, нет? На огромном отдалении и лик государев выглядит не так грозно.
В посольском дворе в Китай-городе — в доме на три этажа с башенками и узкими балкончиками — военный немец прогуливался в кафтане сером и с позументами. В широких штанах, на одной ноге полусапожек гармоникой.
Подолгу смотрел с балкончика в глубину квадратного двора с глубоким колодезем посредине. Бормотал: «Майн Гатт!».
Ефиоп тут же отвечал: «Абеа?».
Снаружи почти как человек, только щеки, как уголь, и глаза сверкают.
Маленький ростом, а ел ужасно. Много и скоро ел. Лебедя к столу подавали с уксусом, с солью, с перцем, так ефиоп ножом отхватывал куски так, будто торопился, что сейчас все встанут и уйдут.
И как бы призывал всех уйти.
Якунька даже утешал:
— Сиди, дядя!
Старый боярин Трубецкой, самим государем назначенный быть при немце, смотрел на черного с упреком. Ни о чем таком не спрашивал. Только раз, губу оттопырив, гордость врожденную переборов, спросил:
— Бреешь бороду?
Какая там борода?
Но немец ответил за ефиопа в утвердительном смысле, потому князь кивнул: «И это по-нашему». Видно было, что боится молодого царя до судорог. При нем ведь сейчас больше иноземные офицеры, драгуны, рейтары. А свои — купчишки, всякие дьяки безродные, мелкий подлый народ, пронырливые откупщики. Слухи ходят, что скоро в приказах нерадивых подьячих будут накрепко привязывать к скамьям веревками. Чтоб работали в меру сил.
Вздыхал.
Вспоминалась жизнь при Алексее Михайловиче.
При Тишайшем царе вставал с восходом солнца. Долго расчесывался, пятерней трогал бороду, смотрелся в тусклое зеркальце, засиженное мухами. Поохав, омыв лицо, отправлялся во дворец. Там время проводил неспешно — по старинным московским часам. К вечеру, притомившись, шли в церковь.
Все неторопливо. Все с уважением.