— А откуда ты узнал мои мысли? — спрашивает Эвери.
— В известном смысле, — говорит мужчина, — я и есть то, что ты думаешь. Или, точнее говоря, что думал бы, располагая большим количеством информации, чем там, на матче.
Эвери надолго умолкает, разглядывая вращающийся четвертак.
— Так ты — это я?
— Прости меня, Эвери, — отвечает мужчина. — Я знаю только то, что говорю.
— Но ты знаешь о войне, которая еще не началась, и о будущей атомной бомбе, и о полете на Луну, — возражает Эвери. — Как ты можешь знать одно и не иметь представления о другом?
— Потому что некоторые вещи еще не решены. Выбирай, Эвери.
— Только после того, как ты скажешь мне, где я нахожусь. То есть где мы сейчас.
— Нигде. Чтобы мы где-нибудь оказались, ты должен принять решение. И когда ты его примешь, я исчезну. Меня не будет нигде. Я существую только в пространстве твоей неопределенности.
— Тогда кто ты? Бог или еще кто-нибудь? Мужчина качает головой.
— Это Бог послал тебя? А Он существует? Как случилось, что Он не может решить этот вопрос и заставляет меня делать это за Него?
По-прежнему качая головой, мужчина произносит:
— Я не могу ответить ни на один из этих вопросов. Я уже сказал тебе все, что мог. Ты уже гарантировал, что Моу Берг посетит лекцию Гейзенберга; теперь решай, что случится, когда он сделает это.
— Нет, — отрицает Эвери. — Я могу только выбрать сторону монеты. Я отдал тебе мяч. Это было решением. Но тут решаю не я.
— Правильно. Впрочем, все и должно было произойти подобным образом. Правило сохранения информации. Я нарушил причинность, рассказав тебе, что случится в результате твоего последнего выбора. А теперь тебе придется решать, не зная заранее результата, хотя я и мог бы назвать его тебе, чтобы вернуть равновесие. На лице собеседника — лице отца Эвери — появляется тень гримасы, похожей на вину.
— А что я должен решить?
— Убьет ли Моу Берг Вернера Гейзенберга.
— Это нечестно! — восклицает Эвери. — Вот почему я отдал тебе мяч, чтобы Гейзенберга не убили. Глупого немца. Надо было оставить мяч себе. Разве не мог я оставить себе мяч и назвать сторону монетки?
— Я уже объяснял тебе это. Называй же ее, Эвери. Сворачивай волновую функцию.
— Решка, — произносит Эвери. И все происходит так, как он решил.
А я снова оказываюсь на стадионе Бриггса, Бобби Доуэрр ведет в четвертом иннинге, а отец сидит рядом со мной.
— Эвери, — говорит он. — С тобой все в порядке, сынок?
— Ага, папа. Все в порядке. — Я оглядываю стадион Бриггса, вытоптанные клочки на поле, ржавые болты, крепящие сиденья к бетонному полу. "Я что-то сделал", — понимаю я. Вокруг ничего не изменилось, но скоро все станет иначе.
Отец пристально, встревоженными глазами смотрит на меня.
— Папа, да все в порядке, — настаиваю я.
— Ну ладно, приятель, — говорит он. — Только сегодня уже больше ни одного хот-дога.
Я ощупываю затылок. Ни шишки, ни ссадины, ничего. «Тайгерс» проиграли, удара слева от центра не было, и когда я в следующий раз читаю в газете заметку о Моу Берге, в ней сказано, что он совершил шесть хоум-ранов за всю свою карьеру в высшей лиге, окончив ее 1939-м.
А Вернер Гейзенберг умирает в Мюнхене почтенным семидесятипятилетним старцем, и атомные бомбы падают на Хиросиму и Нагасаки, и на Луну высаживается Нил Армстронг, а не какой-нибудь там Евгений, Сергей или Юрий.
И мой отец погибает во время второй мировой войны, 11 декабря 1944-го, когда самолет, недавно доставивший Моу Берга во Францию, врезается в воды Ла-Манша.
Мне был сорок один год, когда в своем новом доме на Фармингтон-хиллз я слушал по телевизору те слова, которые Нил Армстронг произнес, ступая на поверхность Луны. «Тайгерс» в предыдущем году выиграли мировую серию, залечив раны, оставленные волнениями 1967 года, которые заставили меня, подобно многим белым американцам, перебраться в пригород. Я давно уже отказался от мечты стать астронавтом.
К этому времени моего отца не было на свете уже почти двадцать пять лет.
Рябь, как сказал тот человек с лицом моего отца. Волны ее распространяются до тех пор, пока не встретят на своем пути какое-то препятствие или пока энтропия не лишит их энергии и не разгладит поверхность воды. Некогда, летом 1940 года, я поймал мяч на стадионе Бриггса, отец помог мне подняться и сказал: "Погляди на себя, Эвери, мой мальчик".
Посмотри на меня, папа. Стадион Бриггса уже тридцать пять лет называется стадионом «Тайгерс», а сын сварщика из Восточного Детройта сделался важным чиновником, живущим в пригороде в построенном по собственному заказу доме, а еще я спас жизнь Вернера Гейзенберга, что, возможно, стоило тебе твоей.
И вот я сижу на веранде своего дома в Мэне, смотрю на набегающие на берег волны и гадаю, откуда же они приходят к нам. Гадаю, где находится это тихое место, в котором рождаются все волны, и где еще не определившиеся решения ждут выбора между орлом и решкой.
Иногда я разговариваю с собой. А чаще засыпаю, и морской ветерок приносит мне сны о людях, почти похожих на моего отца.
А когда я разговариваю с собой, то всегда задаю себе вопрос: если бы ты назвал орла, остался бы в живых твой отец? Если бы Моу Берг не отправился во Францию решать судьбу Вернера Гейзенберга, на изрытом воронками аэродроме возле Лиона отца ждал бы другой самолет?
Разбился бы этот самолет? Мне было двенадцать лет. И я думал, что поступил правильно.
Но если бы Моу Берг сделал седьмой хоум-ран, может быть, отца взял бы другой аэроплан?
Кошка жива. Кошка мертва.
"Ред Сокс" проводят сегодня вечером один из сдвоенных матчей. Донна выходит из дома и садится рядом со мной в кресло, которое я своими руками сделал для нее в тот самый год, когда вышел в отставку. Я слежу за тем, как тень трубы нашего дома скользит по склону лужайки к волнам прибоя, на какое-то мгновение довольный тем, где я есть, на короткий миг довольный памятью о том, где был. В той тихой точке, вокруг которой вращается мир. Волны эпициклами накладываются на крупные циклы приливов, и Луна обращается вокруг Земли, и Земля кружит около Солнца.
Вертятся монетки, ожидая того, кто назовет стороны, которыми они упадут.
24.10.2009
Евгений Лукин. Как отмазывали ворону
С жанром криптоистории, состоящей в близком родстве с историей альтернативной, читатели уже знакомы. Предлагаем вашему вниманию первый опыт криптолитературоведения, осуществленный лидером партии национал-лингвистов.
Переимчивость русской литературы сравнима, пожалуй, лишь с переимчивостью русского языка. Человеку, ни разу не погружавшемуся в тихий омут филологии, трудно поверить, что такие, казалось бы, родные слова, как «лодырь» и «хулиган», имеют иностранные корни. Неминуемо усомнится он и в том, что "На севере диком стоит одиноко…" и "Что ты ржешь, мой конь ретивый?…" — переложения с немецкого и французского, а скажем, "Когда я на почте служил ямщиком…" и "Жил-был у бабушки серенький козлик…" — с польского.
Западная беллетристика всегда пользовалась у нас неизменным успехом. Уставшая от окружающей действительности публика влюблялась в заезжих героев — во всех этих Чайльд-Гарольдов, д'Артаньянов, Горлумов — и самозабвенно принималась им подражать. Естественно, что многие переводы вросли корнями в отечественную почву и, как следствие, необратимо обрусели.
Тем более загадочным представляется чуть ли не единственное исключение, когда пришельцу из Европы, персонажу басни Лафонтена, оказали в России не просто холодный прием — высшее общество встретило героя с откровенной враждебностью. Вроде бы образ несчастной обманутой птицы должен был вызвать сочувствие у склонного к сантиментам читателя XVIII века, однако случилось обратное.
Вероятно, многое тут предопределил уровень первого перевода. Профессор элоквенции Василий Тредиаковский, не задумываясь о пагубных для репутации персонажа последствиях, со свойственным ему простодушием уже в первой строке выложил всю подноготную: