– Что-нибудь значительное. Ты же историк! Типа «маленького шажка для человека…». А то отдадим концы и не оставим ничего потомкам.
Я хотел ответить в том смысле, что, возможно, и потомков скоро не останется, но постеснялся. В голову тоже ничего не лезло. Я махнул рукой и сказал:
– Засапожный.
Сергей не понял.
– Что?
– Засапожный нож. Универсальный инструмент у наших предков. Использовался для приготовления пищи, обработки дерева, если надо – в рукопашной.
Сергей внимательно смотрел на меня.
– Засапожный – это потому, что находился за сапогом, – терпеливо пояснил я.
Сергей не отрывал от меня взгляда.
– Сапог – это древнее слово, вид обуви с высоким голенищем. Голенище – часть сапога, обтягивающая ногу до колена…
– Про колено не надо объяснять, – поспешно сказал Серега, – ну что ж, принимается. Все равно других за-са-пожных, кроме нашего почтового, у Земли сейчас нет.
Пока мы так беседовали, отстрел контейнеров закончился. Выброс проводился назад, с максимальной скоростью, так что к разнице в скоростях между нами контейнеры добавили еще полкилометра в секунду. Если расчеты Сергея были верными, крейсер должен был нагнать их перед воронкой. Я поглядел на экран заднего обзора.
Зрелище было не очень занимательным. В космосе висела серая бесформенная тучка. Бортовой компьютер выдавал на экран изображение удаляющегося объекта, постоянно его увеличивая, поэтому тучка из наших контейнеров и чужих писем не изменялась в размерах. Крейсера за ними видно не было.
Так, глядя в экран заднего вида, мы и вошли в воронку.
Потом нас долго и нудно искали в пространстве, потом еще дольше тормозили. И только потом мы узнали, чем все закончилось.
Крейсер все-таки напоролся на засаду из писем и разорванных мусорных контейнеров, но прошел мимо нас. В Солнечную систему попало раскаленное радиоактивное облако с догорающими в нем сателлитами.
Мы, естественно, вернулись героями. Даже Алька наша стала родоначальницей новой породы – самая модная сейчас порода, между прочим. Да что там Алька – беспощадные баталии развернулись между желающими заявить, что именно их письма и бандероли вез наш почтовый. Это и понятно – приятно сознавать, что тобой лично отправленное письмо с прозаическим: «Вышли сала, здравствуй, мама!» – послужило всему человечеству…
ВОСПОМИНАНИЯ
Геннадий ПРАШКЕВИЧ
ЧЕЛОВЕК ЭПОХИ
28 августа исполнилось бы 80 лет старшему из славных братьев нашей фантастики – Аркадию Натановичу Стругацкому. О своих встречах с легендарным фантастом мы попросили рассказать Геннадия Прашкевича, которого с мэтром связывала многолетняя дружба.
Он не сильно любил разговоры о фантастике. А к научной фантастике относился, скажем так, настороженно. Он был уверен, что фантаст, даже самый глубокий, вряд ли может идти впереди науки. В высшей степени нелепая мысль, так считал он. «Разве писатель первым заговорил о теории относительности? Или указал на квазары? Или пришел к идее Большого Взрыва? И почему прожекторы «Наутилуса» должны меня восхищать?» Ширина познаний – да, интуиция – да. Отдувая усы, страшно дивился дотошности научных выкладок Георгия Иосифовича Гуревича. «Гиша, ну зачем вы тратите такие усилия на все эти научные рассуждения? Все равно они спорны и только вызывают излишние возражения. Пусть герои сразу садятся на нужный аппарат и начинают действовать». (Правда, сами Стругацкие уже в первой своей повести выдвинули изящную и вполне научную идею: первыми пришельцами на Земле окажутся автоматы. «До этого даже американцы не додумались», – горделиво заявлял Аркадий Натанович.)
Мне это нравилось.
Я тоже тогда выдвигал некую вполне научную идею.
Даже не идею, теорию. Так и назвал: теория прогресса. В романе «Апрель жизни» она формулировалась так: «И что бы ни происходило в мире, как бы ни складывалась жизнь, какие бы события ни радовали, ни рвали мое сердце, я не устаю, я продолжаю повторять как заклятие: ведь не может быть, ведь не может быть, чтобы к вечеру каждого прожитого нами дня мы не становились бы хоть чуть-чуть лучше, чем были утром».
Аркадий Натанович скептически улыбался.
«Роман казался бы значительней, напечатай его «Новый мир».
Но «Новый мир» нас не печатал. И не печатает. И не будет печатать.
С этим мог примирить коньяк. На время, конечно. Но передышка никогда не мешает.
В моей совершенно невинной повестушке «Сирены Летящей» воинствующие критики тут же высмотрели нечто негодное. «Неясны герои, неясно будущее. Оно что у вас – не коммунистическое?» А о каком еще писать? – терялся я. Может, придумать вообще другое общество, в котором действуют другие законы? В котором всё не как при капитализме, не как при социализме, даже коммунизм там уже превзойден? Сплошные счастливчики, хранимые ноосферой и чистой совестью. Сейчас и здесь!
«Ну да, – скептически улыбался Аркадий Натанович. – Экзистенциализм – философия бездетных. Ничего красивее коммунизма люди пока что не придумали. Дело в нас. В строителях… – он скептически отдувал усы. – Ты же сам цитировал мне стихи…»
Это он вспоминал поэму одного сибирского поэта. Гришка со Знаменки упал в канаву с бутылкой водки, а бульдозер там его и присыпал. Но через много лет, даже десятилетий, в счастливый город пришел Метрострой. Вскрыли землю: Гришка истлел, а бутылку нашли. Так сказать, вот вам привет из прошлого!
Аркадий Натанович скептически улыбался:
«Погоди, вот придет «метрострой» в нашу страну, хлынет рекой свобода, и большинство тех, кто сейчас так сильно печется о свободе для литературы, начнут не язвы социальные вскрывать и не пытаться стать лучше, чем они были с утра, а подсчитывать яйца у драконов».
«Почему яйца?»
«Ну, головы-то у драконов давно подсчитаны».
Выпив, дивился. «Ты что, с дерева упал? Почему пишешь про какого-то Шпиона? Зачем? До Шпионов ли сейчас литературным чиновникам? Почитай прессу. Читатель ждет положительного героя. С кого брать пример? С твоего Шпиона? Это же идеологическая диверсия!»
«Не думал об этом, – честно признавался я, чувствуя за словами Аркадия Натановича скрытое одобрение. – Я семь лет провел на востоке. Сахалин, Камчатка, Курилы. На океанском отливе чиновники не встречаются. А вот Шпионы приходят. Иногда мы на заставах проводили ночь-другую. Там, где нам это разрешали. А переночевать на заставе можно только в Ленинской комнате, всегда набитой книжками. «Я был Цицероном», «По тонкому льду», «Ураган», «Эхо бури» и все такое прочее. Начитаешься, чего только не увидишь».
Аркадий Натанович кивал.
Он сам знал Камчатку, знал острова.
Не раз допрашивал захваченных погранцами японских браконьеров.
Рассказал, как однажды выбросили его группу на остров Алаид. Остались у него и у двух пограйцов четыре ящика с продуктами. Когда открыли, выяснилось, что во всех четырех – сливочное масло, причем прогорклое. А кругом океан, с Куро-Сиво несет туманом. Сладкий ад, острова, территория греха, юность.
Так свободно об островах и океане можно было говорить только с Евгением Львовичем Войскунским. Хотя профессия, не раз утверждал Аркадий Натанович, существенной роли в писательстве не играет. Чувство языка – да, без этого не обойтись. «Мы с братом, – говорил, – обдумываем каждую фразу». Теперь я скептически усмехался. Но, наверное, обдумывали. Обязательно обдумывали. И профессия, наверное, все же играла роль. Через много лет в крошечном американском городке Стетсон по ту сторону Тихого океана я чуть не заплакал, еще раз увидев, как красив и огромен мир и как ничтожны и мелки всякие литературные и политические чиновники.
Однажды я рассказал Аркадию Натановичу про одного своего приятеля, который безумно любил женщину, которая, в свою очередь, безумно любила своего хорька. Жил у нее хорек под кроватью. Ворчал и хрюкал, когда кровать тряслась. Они ведь тогда по молодости мучались бессонницей. Однажды ночью приятель, собравшись сменить воду в аквариуме, нечаянно наступил на хорька. Тот пукнул и умер. «Ты его убил, ты его убил!» Оказывается, та женщина любила хорька гораздо больше, чем моего приятеля. Это его поразило. А она еще, забыв про него, стала делать хорьку искусственное дыхание рот в рот. Тут хорек ее и цапнул.