— Я читаю будущее по ладони.
— Ну, тут издержки невелики, — кивнул Голеску. — С другой стороны, читая по руке, трудно произвести на клиентов должное впечатление. Если, конечно, не расписывать будущее в багровых тонах крови и пожаров и не предрекать страшные катастрофы, которые только ты в силах предотвратить… Но ведь для того, чтобы живописать грядущие беды достаточно красочно, нужно виртуозно владеть словом, а ты, насколько я успел заметить, не очень-то разговорчива. Чем же ты воздействуешь на них? Чем впечатлишь? Чем напугаешь, в конце концов?…
— Я говорю им правду, — сказала Амонет.
— Ха! «Надо-мной-тяготеет-древнее-проклятие-поэтому-я-могу-го-ворить-только-правду!..» Старо, как мир, моя дорогая! Затерто буквально до дыр. Я же предлагаю нечто совершенно новое — такое, чего никогда не было раньше…
Амонет бросила на него быстрый взгляд — недоверчивый и холодный, словно у змеи.
— А именно?
— Я все расскажу подробно, когда поближе познакомлюсь с твоей клиентурой. Но не сомневайся: я сумею выработать подход, который заставит их вывернуть карманы!
— Понятно, — отозвалась она.
— Впрочем, МАДАМ АЙГЮПТОС — подходящее название для представления. В нем есть величие и тайна. Ведь Айгюптос, это, кажется, древнее название Египта, не так ли?… С другой стороны, слово мадам подразумевает нечто благородно-возвышенное, а где у тебя — прости за прямоту — благородство? Платье у тебя самое простое, да и держишься ты как… как обычная цыганка. Тебе придется поработать над своей внешностью.
— Ни над чем я работать не буду, — отрезала Амонет. — И вообще, ты мне надоел.
— В таком случае, я taceo, мадам, что в переводе с латыни означает «умолкаю», как вам, безусловно, известно.
Вместо ответа она снова изогнула губу, словно оскалилась, и Голеску благоразумно решил не раздражать ее сверх необходимого. Сидя на козлах рядом с Амонет, он пытался изучать ее лицо. Казалось, она была еще молодой женщиной — ее кожа была упругой и гладкой, в волосах ни единой седой пряди, а на верхней губе не пробивались усы. О некрасивых женщинах часто говорят: «у нее нос крючком», «у нее губы слишком тонкие» или «у нее глаза косые». Ничего подобного об Амонет сказать было нельзя. О ней вообще мало что можно было сказать, поскольку каждый раз, когда Голеску пытался вглядеться в ее черты, он видел только тень — и испытывал какое-то глухое внутреннее беспокойство, которое заставляло его отводить глаза.
К вечеру караван достиг небольшого унылого городка, чьи приземистые, с закругленными углами домики сгрудились на берегу. Стояли они почему-то задом к реке, обратившись фасадами к дремучему, темному лесу. Проплутав некоторое время по лабиринту кривых, темных улочек, Амонет и Голеску в конце концов отыскали пустырь, где расположились лагерем участники завтрашней ярмарки. Пустырь представлял собой два акра голой земли, еще недавно огороженных грубой изгородью, от которой остались теперь только ямы в земле. Судя по витавшему в воздухе крепкому запаху навоза, в обычные дни пустырь использовался в качестве загона для скота, но сейчас здесь стояли фургоны и кибитки и горели в железных ведрах костры. Бродячие актеры, циркачи, цыгане, торговцы и прочий ярмарочный люд, который зарабатывал себе на жизнь, катая детишек на раскрашенных деревянных лошадках или демонстрируя взрослым простенькие фокусы, сидели теперь возле этих импровизированных очагов, устало прихлебывая из бутылок вино и равнодушно обмениваясь новостями. Но когда на пустыре появились фургоны Амонет, все изменилось. Разговоры сразу смолкли. Многие подняли было головы, чтобы посмотреть, кого еще принес попутный ветер, но, узнав черные, как ночь, тенты с белыми буквами, тотчас отвернулись, а кое-кто даже начертил в воздухе особый знак, отгоняющий ведьм.
— Ну и репутация у тебя, как я погляжу, — заметил Голеску.
Амонет не ответила. Казалось, она не обратила на реакцию коллег ни малейшего внимания.
Эту ночь — такую же холодную, как и предыдущая — Голеску снова провел на жестком полу второго фургона. На этот раз он был один, поскольку Эмиль отправился спать на свое место — в ящик под узкой кроватью хозяйки, где он проводил все дни и ночи, когда его не захватывали в заложники. Что касалось самой Амонет, то она продолжала игнорировать прозрачные намеки своего спутника, в которых высшей добродетелью провозглашалось бескорыстное желание согреть ближнего теплом собственного тела. В итоге Голеску пришлось спать одному, поэтому к утру он совершенно окоченел и был зол на весь свет.
Ярмарка начинала понемногу оживать. Слепец — мускулистый, как цирковой атлет — уже крутил рычаг карусели, и бледные, худые дети ездили по кругу на раскрашенных деревянных пони. Шарманщик тоже крутил ручку своего музыкального ящика, и крошечная обезьянка, сидевшая у него на плече, с опаской косилась на ребятишек. Большинство шатров и палаток, однако, еще лежало на земле, представляя собой путаницу шестов, канатов и парусины. Под большим черным зонтиком в центре пустыря сидел муниципальный чиновник, выдававший желающим разрешения на участие в ярмарке и взимавший с них небольшой налог в городскую казну. К нему уже выстроилась очередь торговцев, владельцев аттракционов, директоров бродячих театральных трупп и прочих.