— Они будут ждать сколько надо. Никто не осмелится ступить ногой на берег запретного острова. Только бард.
Он разжал руки. Она пошатнулась, выпрямилась, обернулась, сказала: «Следуй за мной!» — и исчезла в зарослях. И он пошел за ней, по отпечатавшейся в песке цепочке следов, крохотных и узких, словно ивовые листья…
…Стайка прозрачных золотоглазок, стражей острова, вилась возле его головы.
Здесь было свое время — когда он вышел на поляну, здесь, точно стакан, наполненный чистейшей водой, стоял рассвет. Он оглядывался, но ее нигде не было видно. Было темное кольцо, возвышающееся на поляне, плотное кольцо, словно бы деревья вдруг решили сойтись в круг, чтобы поговорить о чем-то своем, древесном.
На поляне, залитые утренним светом, стояли старейшины-фо-моры.
«Господи, — подумал он, — это же чудовища… чудовища!»
От ужаса и удивления он чуть не выронил арфу.
Старейшие были темные, кряжистые, каждый выше Фомы на голову, руки, узловатые, как старые ветки, на плечах друг друга, ноги, узловатые, как старые корни, вросли в землю. Один обернулся к нему — глаза цвета ивовой листвы, расщелина рта открыта в мучительном усилии. И, содрогаясь от этого усилия, он сказал Фоме:
— Начинай!
Фома молчал. «Значит, и здесь своя война, — подумал он, — я думал, она только там, во внешнем мире. Но от нее не уйти».
Он взошел на пригорок и расчехлил арфу, старейшие стояли неподвижно, по-прежнему окружая нечто, желанное и недосягаемое…
Фома положил руки на струны и, когда арфа отозвалась глубоким вздохом, запел:
Он пел это и знал, что делает правильно. И не знал лишь одного — кому и на каком языке он поет.
— Ах-х-х! — выдохнули старейшие хором и расступились.
Поляна поросла короткой густой травой; совсем как спортивная площадка у них перед школой, вспомнил Фома, и сердце у него неприятно заныло.
— Сестра-двойник, — прошептал Фома, и арфа ответила ему тоскливым звоном.
Потому что его принцесса стояла в круге, и еще одна там была, и она тоже была его принцесса. Обе — как два лесных ореха-двойняшки, как два цветка-первоцвета на одном стебле. Фоме стало жутко.
Две дочери-сестры обернулись к нему одновременно. Одна улыбнулась ему, другая подвязала волосы боевым узлом. Обе скинули платья и стояли обнаженные, точно белые башни.
— Ах-х-х! — вскрикнули старейшие, и ноги-корни поднялись и опустились в такт.
Фома вдруг понял, что им тоже страшно, что надо как можно скорее прекратить это невозможное, немыслимое раздвоение, и еще он понял, что прекратить его можно только одним способом.
Белые башни двинулись с места. Белые ноги, казалось, не приминали траву, чуть заметный зеленоватый отлив тел был точно мох на белом мраморе, точно отсвет зеленых листьев на воде…
— Убей! — выдохнули старейшие. — Убей, убей, убей!
Белая рука прянула вперед и ужалила соперницу в плечо.
Фома пел, не зная, кому из них он поет, которой из них желает победы. Пустые лица, глаза, как серебряные монеты, крепко сжатые рты…
Одна начала заметно одолевать, ее руки ужалили соперницу в виски, метнулись к высокой шее, и Фома с ужасом ощутил, как захлестывает его чужое торжество и собственное облегчение. «Двум королевам не бывать», — подумал он…
И тут та, другая, вдруг обернула к Фоме лицо и улыбнулась через силу, печально и нежно.
«Вот она, — подумал он в тоске, — вот она, моя!» И арфа Амарге-на, чужая арфа отозвалась на его тоску: