Выбрать главу

И старики, сложив крылья над головами, низко склонились, и положили что-то на землю, и попятились, и застыли в молчании.

— Вот, — сказала Уля, опуская щенка на ладони и передавая ему, — здесь сыр, и молоко, и вода, и вяленое мясо, и золотые самородки, и барсовая шкура, а будут и другие дары, ибо ты царь, и царь сидит у тебя на руках. Повелевай ими, повелевай нами.

— Кто вы? — спросил он тихо.

— Мы — хранители, мы — сторожа пустыни, мы — древнее племя. Мы держим в своих руках нити жизни, пока мы есть, живое окликает во тьме живое.

— А... старуха?

— Старуха знает. Никто не должен пройти сюда. Никто чужой. Ты сильный, ты прошел. Сильному награда.

— Я устал, Уля, — сказал он, — эти звери... они смотрели на меня из своих нор так, как будто... Какая разница, кто тебя боится, Уля? Утка-подранок, лиса с перебитой лапой? Теперь я думаю, Уля... я ведь был для них — кем? Карающим богом, насылающим смерть — без суда. Какая разница — человек или зверь? Какая разница, Уля?

— Ты мой муж и мой царь, — упрямо сказала она, втолковывая очевидное.

— Ну, — он вздохнул, глядя на девочку Улю, на ее черные крылья, которые, постепенно складываясь, исчезали в прорезях халата, — какой же я царь? Времена изменились, Уля. Тут больше нет царей. Знаешь, что они, эти люди, делают с царями?

— Ты придешь в большой город, — сказала она, — все поклонятся тебе. Несущий смерть покарает отступников.

— Уля, — сказал он, — это просто собака. Честно говоря, собакам в городе положено носить ошейник, поводок, все такое. Намордник. Иначе будут неприятности. Зачем нам неприятности?

— Это князь ветра, — упрямо сказала она.

— Хорошее имя для собаки.

Он наклонился, поднял с земли плошку с молоком, обмакнул в нее палец и поднес к влажному черному носу. Нос пошевелился, крохотная пасть распахнулась и плотно охватила палец. Он осторожно подвел палец к плошке и смотрел, как розовый язычок зачерпнул желтоватое теплое молоко.

— Пускай поест и пойдем. Надо идти, пока не стало совсем жарко, — сказал он. — Такие маленькие щенки плохо переносят жару. У них еще не очень налажен теплообмен.

— Он вырастет и станет большим и страшным, — на всякий случай предупредила девочка Уля.

— Знаю-знаю, — сказал он, — и глаза у него будут как мельничные колеса. В райцентре есть знакомый ветеринар, надо будет попросить, чтобы он выправил ему документы. Попрощайся со старшими, Уля, и пойдем. Да, и собери подарки. Молоко быстро скиснет, но там вроде бы они принесли еще и творог.

Из книги «По отдаленным тропам (Дневник натуралиста)»

«Нет ничего лучше странствия по отдаленным краям, но разве не прекрасно оказаться дома, в старой московской квартире, и слушать, как шуршит, осыпаясь, прилипший к стеклу мокрый снег, как булькает вода в батареях центрального отопления — все такие знакомые, родные звуки. Князь Ветра, подаренный мне деревенскими стариками пес, сладко дремлет на своей подстилке, лапы его подергиваются во сне, ему снится лето и заповедник, куда меня пригласили в качестве консультанта — восстанавливать поголовье сайгаков и других редких видов антилоп. В таких условиях собака с пастушескими навыками станет неоценимым помощником. Кстати, при всех своих замечательных рабочих качествах и редком уме пес оказался беспородным, вернее, представителем одной из тех местных разновидностей, которых полно в каждом отдаленном горном селении. Впрочем, это не мешает нам с Улей его любить, а всем местным собакам — уважать и бояться его. Он же платит нам преданностью и, кроме меня и Ули, других хозяев над собой признавать отказывается.

Уля сидит за учебниками — она решила избрать профессию учителя младших классов, должно быть, следуя примеру своей замечательной старой учительницы, с которой мы до сих пор поддерживаем переписку. Сейчас она сдает экзамен по русской литературе и уже успела открыть для себя чудесный мир Толстого и Чехова. Я же пишу эти записки. Однако пора натягивать телогрейку и валенки — пес проснулся и выжидательно смотрит на меня, постукивая хвостом по полу».

ЕВГЕНИЙ ГАРКУШЕВ, АНДРЕЙ СОЮСТОВ

АРИЙСКАЯ НОЧЬ

Лютей и снежнее зимы Не будет никогда, — Эвакуированы мы Из жизни навсегда. Ах, мама... Ты едва жива, Не стой на холоду... Какая долгая зима В сорок втором году.
В.Павлинов.

Ветер. Петр Афанасьевич любил слушать его посвист, легкое позвякивание стекла в окошке. Бывало, лежишь зимой в мазанке на жарко натопленной печи, в выставленном бабкой на огонь чугунке аппетитно булькают щи, а за стенами свистит, свистит. А тебе в тепле так хорошо, что сердце заходится...

Пятидесятидвухлетний мужик смахнул невольно набежавшую на глаза слезу. Где то время счастливое? Куда ушло? Нет у него мазанки: разнесло еще летом германским снарядом. И супругу, Марию Григорьевну, тогда же схоронили. Сына Алексея еще в 41-м призвали в армию, а через месяц пришло извещение — «пропал без вести». Кто он, Петр, теперь? Как есть бобыль. Никому не нужный и ни на что не способный. Дед, хоть и совсем еще не старый. Так его и ребятишки называют... Кабы не свояк — станционный смотритель, приютивший погорельца, — так давно бы уже загнулся этой второй военной зимой где-нибудь в степи.

Афанасич поморщился: правая нога, потерянная еще в империалистическую, неприятно зудела. Вообще-то инвалид давно привык к болям, но сегодня тянуло как-то особенно неприятно. Он встал с топчана и, опираясь на костыль, заковылял по комнате взад-вперед. Обычно это помогало. Но не сегодня.

Свояка в доме нет — видно, опять торчит в своей будке у разъезда. С тех пор как пришли немцы, смотритель обязан был лично присутствовать при проходе через разъезд каждого немецкого воинского эшелона. Поскольку составы шли к Сталинграду и обратно практически непрерывно, свояк предпочитал дневать и ночевать у железной дороги. Афанасич его не осуждал: всем жить хочется.

Нога продолжала болеть, и Петр понял, что, несмотря на поздний час, уснуть не сможет. Можно прогуляться к свояку. Фрицы время от времени делились с ним куревом, и свояк по-родственному заначивал табак для одноногого. Афанасич ценил заботу. Как мог, отрабатывал внимание, еду и крышу.

Покряхтев, инвалид вскипятил воду в закопченном до неузнаваемости чайнике, накинул драную телогрейку, натянул на здоровую ногу старый кирзовый сапог и, стараясь не разбудить беременную свояченицу, вышел в ночь.

Постоял на дворе, давая глазам привыкнуть к темноте. Подумал: хорошо, что у свояка, как когда-то у него самого, мазанка. Была б изба, фрицы бы ее давно по бревнышкам раскатали. С тех пор как фашисты свыклись с мыслью о предстоящей зимовке под Сталинградом, они устроили в окрестных деревнях настоящую охоту за бревнами и досками, спешно возводя из награбленного блиндажи и землянки.

Часов у Афанасича не было, однако висевшая прямо над головой луна наводила на мысли о полуночи. Шагать до разъезда — меньше километра. Но деревянный протез и костыль проваливались сквозь смерзшуюся корку наста.

Когда дед все же доковылял с кипятком до покосившегося указателя «Раз. Прудобой», телогрейка на его спине не только пропотела, но и смерзлась в бесформенный серо-грязный ком. Проклиная погоду, немцев и войну, Афанасич с трудом выбрался на тропинку, ведущую к будке обходчика. Сделал по ней шагов десять — и едва не врезался в немецкого часового. Фриц среагировал быстро. Дунул в свисток и присел на колено, выставив оружие.

— Halt!

— Мил человек, дай пройти, Христа ради!

Вообще-то расквартированный на разъезде взвод охраны прекрасно знал в лицо безобидного инвалида. Так что обычно, немного покуражившись, Афанасича пропускали. Даже ночью и в комендантский час.