Между тем Макс был личностью иного склада. Не как Антонов, не как Булкин, в общем… не как все мы.
Вы понимаете, в этом все дело. Он был… Как бы правильнее сказать? Ему требовалось другое.
Так.
Похоже, я бестолково объясняю. Да по глазам вашим вижу. Перестаньте.
Н-да.
Два года не брал учебные курсы — и вот уже не в форме… Разучился объяснять стратиграфию Трои на пальцах. Ладно, попробую еще раз.
Итак, чего хотели мы все, когда шли в полевую археографию? Вернее, вообще в историческую науку — тут специализация роли не играет… Да ничего особенно не хотели, кроме одного: существовать внутри процесса. Пребывать в состоянии поиска, работать над расшифровкой, затем над реконструкцией социальных структур. Нам нравилось анализировать, а потом обобщать, а потом — тем из нас, у кого был дар слова, — популяризировать… Нам просто нравилось заниматься своим делом, и все. Мы все чокнутые, барышня. Мы фанаты. Мы психи. Мы этим живем, и нам очень хорошо.
А Макс фанатом не был. Ему по душе пришелся дух сенсации, а не дух работы. Он хотел успеха. Вы только поймите меня правильно: честолюбивый человек для науки — нормальное дело, ничего плохого. Честолюбивый, но не тщеславный. Макса, к сожалению, мучило именно тщеславие. Нет, низости в его характере не водилось. Он не искал возможности украсть чужую работу, сфальсифицировать результат, раздуть какую-нибудь пустышку до небес… Ему хотелось настоящей, крепкой славы. Такие люди даже чужой успех любят, им, кстати, очень удаются историографические труды. Сдвиг-то, по сути, небольшой, не всякий его заметит: в науке надо быть ориентированным на результат. Ориентироваться на процесс — ошибка, выходит исследование ради исследования. Но Макс вляпался в иную ошибку: ему требовался не результат, а внешние атрибуты результата — какие-то разговоры о личности и биографии ученого, школа, ученики, поклонники, треп в масс-медиа… Ау нормального исследователя, господи помилуй, биография должна состоять из переходов от одной темы к другой. По мере того, как удается закрыть предыдущую, разумеется.
А тут — книга пророчеств! В перспективе — блеск, сенсация, большой шум и проникновенные интервью с молодыми прекрасными журналистками. Макс взялся за пророчества ринхитов всерьез, как ни за что другое в жизни не брался. Свет у него клином сошелся на этих пророчествах. Он был, что называется, крепкий середняк. Не дурак, не бездельник, но как-то… без искры что ли. Принялся за перевод, а там древнейшая ринхитская иератика — как раз клинопись начала заменяться подобием алфавитного письма… Интереснейший, кстати, период. Вам бы им заняться! Знаете, что реформа письменности шла в марсианских княжествах тремя волнами?
Ну конечно, вам подавай Ринх!
Ладно. Хорошо.
Вернемся к Баксту.
Он просто кое-чего не понимал. Древнейшая иератика это… это… в общем, это набор головоломок. И он встал. По-настоящему встал. Понял кое-какие азы и застрял. Сунулся к Булкину: помогите, дорогой учитель! Тот, естественно, отмахнулся. У него тогда период правления Уггал-Банада не вытанцовывался, он по трое суток, бывало, не спал, глаза, говорит, болели как проклятые. А тут к нему ученик лезет с какой-то ерундой. Так что Булкин еще очень вежливо послал Макса подальше. Это Булкин потом открыл, что у ранних алларуадцев было аж два Уггал-Банада, да еще два просто Уггала, они это имя любили, бог весть почему… Три месяца жизни потратил, но свел концы с концами. Молодец, силен! Я бы не допетрил, милостивая государыня, там у него материал был чудовищной сложности. Ну, Макс — к Горелову: помогите, дорогой начальник. Горелов, даром что добрый человек, а возиться тоже не стал. Он готовил учебник по имперской скорописи, загружен был так, что только дым из ушей не валил, а в остальном Георгий Евграфович производил впечатление, которое легче всего передать двумя словами: «Сейчас перегорю!». И он послал Макса гораздо менее вежливо, чем Булкин.
Тогда Макс пошел со своей печалью ко мне. Мол, помоги, будешь потом соавтором. И я… Вы, кстати, кофе хотите?
Вам как, со сливками или черный? Сладкий или несладкий?
Отлично.
Сходите на кухню, кофе прямо на столе, сливки во фризере, сахар тоже где-то там, наверное, обитает… уверен, вы найдете.
Постойте. Мне сделайте чаю. Пуэр, пятнадцать лет выдержки, коробка на подоконнике, никакого, разумеется, сахара. Сахар к чаю — нонсенс и бескультурье. Ясно вам? И отучайтесь от кофе. Полевики кофе не пьют. Марс учит ценить чай.
Как почему?
Там до сих пор не научились выращивать чай.
…Туман отпустил кедровый ковчег. Сырые серые щупальца потянулись было за кораблем, но тот вырвался, полетел дальше, дальше, и туман отступил.
Священная гора осталась позади. Две сверкающие линейки, по которым двигался ковчег, утратили резкий наклон. Теперь они тянулись по невысокой насыпи, почти параллельно земле. Но сила инерции была такова, что неотвратимое стремление громадины почти не затормозилось.
В сердца правителя и его подданных закрался новый трепет. Перед ними открывалось безбрежное теплое море. Волны с нежностью перебирали прибрежную гальку — словно юноша, ласкающий волосы возлюбленной. Небесная бирюза растворялась в морской лазури.
Вот только меж горой и морем оставался небольшой участок линейки, и стоило ковчегу, миновав туман, доехать до него, как исчез весь уют посмертного бытия избранных. Без малого четыре тысячи мужчин и женщин ощутили странное состояние: будто на несколько мгновений они вновь стали живыми, вышли из-под защитного купола на поверхность и теперь мучаются от удушья, замерзают от лютой стужи. Корабль наполнился криками, стонами, хрипом. Кто-то завопил, что их все-таки обманули и спаслись только те двое, оставшиеся на горе. Кто-то принялся сыпать проклятьями. Кто-то, пытаясь перекричать остальных, обратился за помощью к древним богам… Всех объяла тоска от того, что на ковчеге есть два пустых места.
Море приближалось очень медленно…
Вдруг все мучения прекратились. Деревянный короб, катившийся по линейкам, словно окутался невидимым облаком веселья. Хмель разом вошел в души. Радостное неистовство заставило людей забыть о сквернословии, исторгло смех и благодарственные гимны. Избранные обнимали и целовали друг друга.
— Посмотрите, — вскричал правитель Уггал-Салэн, — уроды на пути!
Далеко впереди, у самого побережья, стояли двое в странных и уродливых нарядах. Головы их были закрыты округлыми капюшонами, лица — масками из прозрачного материала, поблескивавшего на солнце.
Корабль несся прямо на них.
— Итак, Макс пришел ко мне, драгоценная Ольга. И пообещал соавторство.
Что я сделал в ответ, как вы полагаете?
Хм… Не думал, что я настолько предсказуем…
Ах, ну да. Раз его Булкин послал, а потом Горелов послал, то и я должен был послать, дабы завершить арифметическую последовательность. Резонно.
Конечно, я его послал. Во-первых, я занят был серьезными делами, я на имперский дворцовый этикет по восемь дней в неделю тратил… Во-вторых, зачем быть чьим-то соавтором, когда сам можешь написать что-нибудь приличное?
Макс не отвязался. Опять пришел ко мне и говорит: «Ты знаешь, кто такой Маворс?». Я ему, естественно, отвечаю: «Да с первого курса!». Тогда он мне: «Ничего ты не знаешь, а я вот с недавнего времени получил достоверные сведения, согласно которым…» И тут его понесло. С таким жаром он пел мне о том, что в злосчастной книге пророчеств через слово говорилось: «Маворс повержен! Маворс не победит! Маворс никого не спасет! Маворс — лжец!». Я ему: ничего интересного, господин Бакст. Из числа марсианских религий треть — строго против Маворса, треть к нему индифферентна, а последняя треть выросла из Маворса, и худо о нем в тамошних общинах говорить не принято, хотя толкуют его волю все по-разному. Ну, был такой пророк на заре марсианской цивилизации. Ну, добрый, кажется, был человек. Затем его и убили, как водится. «Вот я и говорю, — сообщает мне Бакст, — что ничего ты не знаешь. Видишь ли, друг мой, Маворс — это Львёнок из Эшнунны».