От упоения зрителей, газет и журналов голова у него не кружилась. Кружение на одной и той же орбите он, в отличие от шубертовского мельника, отвергал. И этим тоже очень мне нравился.
Никогда не понимала я, во имя чего альпинисты рискуют собой. Чего они ищут среди безмолвных, никому, на мой взгляд, не нужных высот? Утверждения своей высоты в чьих-то глазах или в глазах собственных? Прежде всего это жажда самоутверждения, думаю я. Тирану утверждаться в мнении других было ни к чему: он там давно уж обосновался. Более всего жаждал он самоуважения и открытий себя для себя. И это тоже очень мне нравилось. А было ли такое, что мне не нравилось? Было. Но и за то, что не нравилось, я его… Ничего не могла поделать.
…Я получила приз за лучшее исполнение женской роли, а Ромео получил за мужскую. Никто не оговорил, что я была отмечена за актерство, а он — за любовь. «Так что, может быть, Тиран заблуждается? — подумала я. — И Ромео тоже актерствовал?»
И все-таки мы со временем «запустили в работу» новую ленту, Тиран сердился, а иногда разъярялся, что это была всего лишь работа. Он по-прежнему не желал выглядеть рекордсменом, повторяющим свой рекорд. Или тем паче — до него не дотягивающимся… Он протестовал против себя самого. Он тиранил себя. И таким тоже мне до ужаса нравился.
Но наступил день, когда даже глубокий бас его обмелел и прозвучал в рупоре неуверенно: «Итак, все готовы меня слушать и слушаться… Я надеюсь».
Студия по-прежнему, не уловив перемен, замерла в ожидании.
Однако голос его в рупоре больше не появился.
Здоровью своему он полностью доверял. Но разве редко как раз те, на кого мы надеемся, нас предают?
«А я вот — здоров… Выходит, не гений!»
Наши фильмы хранились в шкафу, где поддерживался особый режим. Это было необходимо для пленки: режим сберегал ее качество. А качества его режиссерства и моего актерства ни ухудшиться, ни улучшиться уже не могли. Официально считалось, что они неподвластны годам и моде. Как это было с красным деревом и китайским фарфором, которые украшали квартиру.
В сознании искусствоведов и зрителей утвердилось, что я актриса одного режиссера. Подобно Мазине… «Хочешь понять малое, примерь на великое!» — цитировал кого-то Тиран. Когда он ушел из жизни, я ушла из искусства. Можно было сказать, что из жизни тоже, если б это не звучало в том высокопарно-банальном стиле, коего он не терпел. Ролей я не принимала, так как мне их и не предлагали. А коли бы предложили, я б наотрез отказалась: я была той альпинисткой «в связке»… Он ушел, а она осталась. Да и подкралась пора расставаться с амплуа «совершенно неотразимой».
Шкаф, где хранились пленки, был прочно заперт. И не только потому, что глухая герметизация способствовала «режиму», но и потому, что потребность возвращаться к своим картинам меня не посещала. Тиран ведь на экране не возникал… А лицезреть себя в объятиях кого-либо другого мне не хотелось. Напоминание же о былых актерских триумфах могло возбудить неосуществимое желание продолжить их, повторить. Но повторить то, что происходило по воле Тирана, при котором я состояла, было идиллией.
Со дня его, как землетрясение, неожиданной смерти минуло девять лет и одиннадцать месяцев. А я все еще жила той прошлой… не «художественной», а личной своею судьбой. Какой бы она ни была!
Девять лет и одиннадцать месяцев разыскивала я аргументы и доказательства, что любовь «по-своему» была любовью на самом деле. Взывала к фотографиям, к письмам… Часами, сутками, месяцами вживалась я воспаленно-ожидающим взглядом в семейный архив.
На фотографиях я взирала на него, а он — непременно куда-то в другую сторону. Меня интересовал Тиран, а его — окружающая действительность. Короткие его письма — а чаще открытки — начинались словами «Здравствуй!», или «Добрый день!», или вообще какой-нибудь шуткой. А я хранила их, перекладывала, перечитывала… ничего не находя между строк. Своих же многостраничных посланий, начинавшихся не словами, а восклицаниями, я не обнаружила ни одного. Неужто разорвал? Выбросил?
Как-то он назвал меня Сарой Бернар… Не письменно, а вслух — и это, увы, улетучилось. Тогда ему требовалось воодушевить меня на взятие Эвереста. «Это имело смысл…» Но почему я-то сама не вцеплялась в былые свои удачи? И не искала в них утешения? Женская доля всегда была для меня дороже актерской. Чем меньше осуществлялась она, тем упрямей повышалась в цене. И ту долю свою, и другую я отдала ему.
Тираны с маленькой буквы — политики, властители, полководцы — не помнят жертв, во имя славы их принесенных. И Тиран с буквы заглавной — так пишутся прозвища — тоже их не очень-то замечал. Но не трепетал, не трясся он и над собственными, порою требовавшими жертвенности, победами. Если они были уже добыты… Он не вел скаредно счет своим достижениям, не копил их, не перебирал тщеславно в своей памяти… как «скупой рыцарь» золотые монеты и драгоценности в дрожащих, иссушенных алчностью пальцах. Завоевав, забывал… Вероятно, и со мной как с женою так было. Как было, так было… Что теперь можно поделать?
Помню, как стремился он, чтобы все ученики его стали звездами или, по крайней мере, светящимися точками на небосклоне искусства. Но когда этого достигал, даже на премьеры их не являлся. Странности поступков его были непредсказуемостью таланта. И разве могли они мне не нравиться?
Однако, как считалось, звезду первой величины он режиссерским своим телескопом обнаружил только во мне. Никогда б он не взял меня в «связку», если бы было иначе. Посланий моих Тиран не хранил, а газетные и журнальные интервью, в которых превозносился актерский мой дар, сберегал в аккуратных объятиях целлофана. Чтобы не сморщились, не состарились… Он, помню, сказал, что восторг перед женской красою со временем блекнет, а перед красою Божьего дара — нет. Так, может, восхищенье моею игрой означало восхищенье мною вообще? Самоутешение часто оборачивается самообманом. Говорят, к примеру, что приятней любить, нежели быть любимой. Романтично звучит. Успокаивает… А если б еще это было правдой! Но есть ли что-нибудь тягостней, чем безответные скитанья души?
Если б нас было двое… Но были к тому же его цели, его высоты, его Эверест. А верней, к тому же существовала я.
Но все-таки кому из людей мой муж отдавал свою душу? Тем, персонально неведомым, миллионам, кои обобщенно именуются зрителями? В ответ на их обожание? Они, по мнению мужа, преклонялись предо мною даже трепетней, чем пред ним, поскольку суперактриса ближе зрителям, чем суперрежиссер: она — на экране, а он — где-то за.
— Известно, — сказал Тиран, — что одаривать собой всех на свете гораздо проще, чем кого-то конкретно. И что проявлять человечность ко всему человечеству в целом куда легче, чем к одному определенному человеку.
Так не избрал ли он то, что проще и легче?
Затворничество способствует размышлениям. И я задавала себе вопросы, ответить на которые мог только он. О настоящих тиранах отваживаются вслух и всерьез размышлять, когда их уже нет на земле. Но и Тирана по прозвищу я почти никогда не осмеливалась обременять невыгодными для него вопросами.