— Ох, грешен ты, Христофор!
— А как же иначе? — соглашался с попом фельдшер. — Столько больных, искалеченных, а чем я им помогаю?
Молчание. Наверно, в эту минуту отец Евлампий, непринужденно восседая на стуле, чуть подался к столу, окунул кусок рафинада в горячий чай, откусил и поднес стакан ко рту. После нескольких глотков он продолжал:
— А мне, Христофор, сдается, что ты, богохульник, не отказался бы лечить и тех, кого лечить не следует.
— Кому-кому, а вам должно быть известно: нет на свете такого живого существа, кому доктор или фельдшер может отказать в помощи. Все вправе требовать от нас терпимости, сострадания, ласкового слова, доброты…
— Ну, а антихристы, большевики?
— Большевики, — сделал фельдшер удивленное лицо, будто впервые слышит это слово, — их, говорят, ни пуля, ни хвороба не берет, так что они даже умирают стоя.
— Христофор, — заметил в сердцах поп и порывисто отодвинул от себя стакан, — ей-богу, грешишь. Ты не думай, что так уж все незрячи.
Самоубийцы, которые бросаются с моста в воду, верно, чувствуют то же самое, что ощущал в эту минуту Жак. Но не иначе, Христофор Михайлович знал об отце Евлампии нечто такое, о чем достаточно было намекнуть, чтобы тот сразу же умолк.
— Я, вот разрази меня гром, грешен на язык, а вы, достопочтенный, — телом и душой, — отозвался негромко фельдшер. — А слепота души куда хуже, чем незрячие глаза.
Разговор на этом кончился.
Однажды ночью Жак услышал, что кто-то ходит возле дома. Он разбудил Христофора Михайловича. Фельдшер накинул на себя пальто и вышел во двор. Там никого не оказалось. Но у ворот он заметил еще тлеющий окурок.
Примерно через час Федя вывел Жака из фельдшерского дома и проводил до Воропонова к местному врачу. На всякий случай у Жака была бумага, подтверждающая, что он железнодорожник и покалечил себе ногу во время разгрузки вагона. Врач из Воропонова помог ему добраться до Царицына.
Гражданская война давно уже окончилась, а Жак все еще в госпитале. Пятый раз кладут его на операционный стол. Он слышит, как врачи спорят между собой — ампутировать ногу или повременить? Жак схватил доктора за руку и, будто тот в чем-то виноват, стал кричать на него:
— Вы не смеете! Я артист! Кому я нужен буду в цирке с костылем?
Это, возможно, и помогло, — ногу ему сохранили. Операция была сложной и мучительной: пришлось долбить кость. Медицинская сестра то и дело влажной марлей смачивала его губы.
По вечерам в палате свет не зажигают. Лежат впотьмах и толкуют о том о сем. Сосед Жака по койке, Дима, бывший кавалерист, потерявший в бою обе руки, так молод, что губы у него еще по-детски пухлы. Дима вздыхает и проникновенно затягивает:
— Дима, — прерывает его Жак, — спой что-нибудь повеселее. Давай любимую — «Красную кавалерию».
Диму долго упрашивать не приходится. Тем более, что песня, которую он собирается спеть, всем по душе.
Звонкому голосу Димы тесно в стенах палаты:
И хотя нога у Жака нестерпимо ноет, он, пересиливая боль, вместе со всеми подхватывает слова:
В палате воцаряется тишина. У порога, возле печки, выложенной голландским кафелем, застыла медицинская сестра, и ей кажется, что песня все еще звучит, не умолкая.
Жака из лазарета так скоро не выписали бы, но из Херсона сообщили, что мать его тяжело больна, ждет не дождется, когда он приедет хоть на один день.
Пассажиры хлынули по перрону к выходу на привокзальную площадь. Стоявший у своей брички возле Херсонского вокзала извозчик с прокуренными рыжеватыми усами держал в руках кусок макухи, то и дело вгрызаясь в нее зубами. Лошадь, ребра которой нетрудно было пересчитать, посмотрела на хозяина голодными глазами и так глубоко вздохнула, что из ее ноздрей повалил густой пар. Жака так и подмывало сказать извозчику: «Будь человеком, отломи хоть кусочек животному». На вопрос Жака, отвезет ли он его на Дворянскую, извозчик даже не ответил. Его взгляд в это время был прикован к вещевому мешку, висевшему у Жака за спиной. Раза два он повел носом, будто хотел по запаху установить, что в нем. Жак потянул его за рукав: