Вокруг тихо, словно и нет никакой войны. По краям местами вспаханных полей стоят, будто стража, рощицы. Попадаются кое-где бугорок, холмик, канава. Мы стараемся запомнить все до мелочей, каждый еле заметный изгиб земли. Пришло бы раньше кому-нибудь в голову, что сюда могут прорваться вражеские танки? А сейчас эта мысль не покидает нас ни на минуту.
Людей почти не видно, но вот мы выходим на узкую полевую дорогу и видим: навстречу нам плетутся с котомками за плечами усталые, измученные люди, гонят стадо. Видно, что идут они издалека: у некоторых коров перевязаны тряпками головы, шеи, у одной, что пытается на ходу пощипать жухлую придорожную траву, болтается на ниточке оторванное ухо, у другой лоб прорезала полоска засохшей крови, и заднюю ногу она волочит так, будто она у нее пятая, лишняя.
Нам не о чем спрашивать этих людей, нечего сказать им. И нечем утешить.
Вдруг дорогу нам загораживает женщина с берестяной корзиной за плечами — широко раскидывает руки, будто ловит курицу.
— Не скажете, где здесь поблизости доктор? — спрашивает она хриплым, простуженным голосом. — У нас трое раненых. Вон там, в поле, наши повозки, видите? Двое стариков и ребенок, мальчишка. Сделайте что-нибудь, прошу вас… — И губы ее, словно помимо воли, еще шепчут что-то.
Доктор… Где его взять? Все наши медики сейчас в Ильинском — таков был приказ генерала, начальника нашего училища. Это и понятно: в Ильинском предстоят тяжелые бои. Но даже если б в нашем батальоне и был фельдшер, прошло бы слишком много времени, пока бы он прибыл сюда. Рану, правда, и каждый курсант перевязать умеет, этому нас учили, но можем ли мы задержаться? Должны ведь вернуться точно в указанное время, Малихин и оправданий никаких не захочет слушать…
А что, если, думаю я, точно так же лежат сейчас где-то и моя мать, мой отец, старшая сестра с детьми?.. Неужели красноармейцы пройдут мимо, даже не перевяжут им раны? К счастью, не я один подумал об этом: Елисеев приказывает мне и Рузину идти к повозкам.
— Два бинта у вас есть, вот третий, — протягивает он нам свой индивидуальный пакет. — Как раз на всех хватит.
Отделение возвращается в часть, а мы с Рузиным бежим к повозкам.
Раненых уже не трое, а двое: мужчина с культяпкой вместо ноги только что умер, и лицо его одеревенело. Два часа назад осколок бомбы попал ему в грудь, рассказывают нам люди, окружившие повозку. Сейчас здесь, у дороги, вырастет небольшой холмик земли и над ним крест из двух березовых сучьев.
На другой повозке лежит, скрючившись, пожилая женщина. Она ранена в живот и никого к себе не подпускает, умоляет только, чтоб нашли какое-нибудь лекарство, хоть немного унять боль, и дали умереть спокойно. Но у нас нет никаких лекарств, и тогда она благодарит нас за глоток воды, что мы дали ей из фляги, и, вытирая слезы тыльной стороной ладони, шепчет, с трудом выдавливая слова:
— Второй месяц идем, и все в огне… Сегодня три раза налетали. Коровы, бедные, только услышат, разбегаются, кто куда…
Она хочет сказать еще что-то, но не может: больше нет сил.
Рузин хлопочет возле мальчика лет десяти.
— Руки у тебя чистые? — спрашивает он меня. — У парня в ноге осколок, а я сегодня держал ржавую саблю.
Что я могу ответить? Вчера утром, в Серпухове, я умывался, потом чистил винтовку, потом копал окопы. Если осколок торчит и за него можно ухватиться, вытру руки полой шинели… Мальчик сидит на подводе неподвижно, будто прикованный. Губы такие, словно собирается свистнуть, большие, расширенные карие глаза не мигая смотрят на рану. Ни стона, ни вздоха не срывается с его губ. Надо сказать ему какие-нибудь ласковые слова, но их словно ветер унес. И все-таки…
— Очень больно?
— Да.
— Не надо смотреть. Сейчас мы тебя перевяжем…
— А вы думаете, я боюсь? — говорит он, шепелявя.
— Нет, не думаем. Мы знаем, что ты молодец, бравый парень. Раз тебе удалось вырваться от фашистов…
— Я их ненавижу. Я тоже хочу с ними драться. Но сейчас ведь вы меня с собой не возьмете?
— Где твои родители?.. Ну? Почему молчишь? Ты слышишь, что я спрашиваю?
— Нет у меня родителей. Я сбежал.
— Откуда?
Мальчик встрепенулся, как пойманная в силок птица. По лицу его пробежала тень. На сей раз он отвечает таинственно:
— Из гетто. Я носил желтую звезду. А когда убежал, в реку ее бросил. Чтоб утонула.
— Что еще за звезда? — не понимает Виктор.
Я рассказываю ему то немногое, что мне известно о еврейских гетто в оккупированной Польше.
— А вы откуда знаете? — спрашивает мальчик. — Вы что, тоже еврей, да?