У Сергеева на лице вспыхнули багровые пятна, сухие губы посинели, веки дрожали, но глаза он не опустил.
— Скажи ему, — обратился один из фашистов к Пименову, — пусть повернется лицом к стене, спина у него широкая, легче попасть.
— Ха-ха-ха! — хохотали гитлеровцы.
Тот, что целился в Николая, отложил винтовку в сторону, отвинтил крышку фляги с кофе, достал леденец, засунул в рот и приложился к горлышку. Затем закурил сигарету.
Николай долго стоял, словно слепой, водя рукой по мокрой стене ямы, и опустился на землю.
— У, гады! — процедил он сквозь зубы.
На этот раз никто не потребовал, чтобы Пименов перевел его слова.
Подъехавший мотоциклист привез несколько зеленых маскировочных халатов. Нам приказали вылезти из ямы. Захватив халаты, мы в сопровождении часовых направились туда, где находились наши окопы, наш дзот.
— Значит, яма не для нас? — удивился Федя.
Немцы глядели на нас равнодушно, безучастно, но то, что Пименов хорошо говорит по-немецки, по-видимому, нравилось им.
— Это братская могила для доблестных солдат дивизии эсэс! Много чести для вас — такая яма, — «удостоил» нас ответом один из конвоиров.
Нам с Пименовым достался долговязый гитлеровец, лежавший в пяти метрах от дзота. Я вспомнил — это тот самый, который во время одной из атак бежал первым и кричал: «Рус капут!» Маскировочный халат, служивший нам носилками, был слишком короток, и при каждом шаге я ударялся животом о ноги мертвеца.
Вокруг нашего дзота мы насчитали несколько десятков трупов гитлеровцев — все, как на подбор, молодые, рослые. По сравнению с ними конвойные казались лилипутами.
Сутулый фельдфебель в очках шарил в карманах, снимал часы.
До леса, который подымался впереди высоким частоколом, теперь, казалось, было гораздо дальше, чем утром.
Полуразрушенная церковь, в которую нас загнали, была переполнена. В этой тесноте даже тяжелораненых невозможно было усадить.
Случайно, нет ли, но Николай припомнил, как расстреляли нашего парторга Степанова. Пименов с минуту помолчал, потом, обращаясь ко мне, прошептал:
— По внешности не тебя, а скорее меня, как Степанова, примут за еврея.
Сергеев твердо сказал:
— Будем держаться вместе, всюду вместе.
Утром распахнулась дверь, и к нам ворвалась банда гитлеровцев. Их интересовали сапоги, добротные русские сапоги. Того, кто недостаточно быстро разувался, били прикладом по голове, по животу, по груди. Когда тяжело раненный в ногу красноармеец, с которого стали стаскивать сапоги, громко вскрикнул от боли, озверелые бандиты задушили его. Часовой, стоявший у двери, крикнул что-то, и мародеры убрались, унося награбленное.
Вошел атлетического сложения немецкий офицер, за ним смуглая худая женщина в русской шинели. Она обратилась к нам:
— Раненые и больные, выходите! Вас увезут на машинах.
Поднялся шум, толкотня, но к выходу никто не пошел. Тогда немецкий офицер приказал вывести раненых, находившихся возле самых дверей.
Женщина стала проталкиваться между нами, повторяя все то же. Мне показалось, что она еще что-то добавляет, но что — в шуме невозможно было разобрать. Когда она приблизилась к нам, я увидел ее запавшие, тревожные глаза и расслышал то, что она произносила шепотом:
— Вас убьют, убьют…
Ночь, проведенная на ногах, не подкрепила, не освежила. Весь я словно до предела натянутая струна, а голова будто свинцом налита.
— Ап! Ап! — нас выгоняли из церкви во двор.
— Шнеллер! Шнеллер! — Часовые, стоявшие у выхода, били проходивших прикладами.
Каждый старался проскочить так, чтобы избежать удара, люди наступали друг другу на пятки, задние подталкивали передних. Но и снаружи на выходивших сыпался град ударов, били гофрированными трубками от противогазов, покрикивая:
— Хальт! Хальт!
На улице — пронизывающий холод. Долина и опушка леса затянуты молочно-белым туманом. Увядшая трава покрыта инеем. Жухлые листья на земле как бы обшиты по краям тонкой белой узорчатой каймой.
Два немецких офицера стояли в стороне, искали что-то на топографической карте. Все, что они на ней видели, — деревни, луг, лес, река, близкое и родное нам, — им было чуждо и ненавистно.