Открылась дверь, в палату вошел фельдшер, и санитар, заикаясь, стал ему жаловаться:
— Плохи наши дела, фельдшер.
Тот ответил медленно, растягивая слова:
— Доброе утро, Кузьма. Для начала полагается поздороваться. А теперь можешь доложить, что произошло за ночь.
Кузьма недоволен, что ему не дали высказаться до конца, и, боясь, как бы снова не перебили, заговорил быстро и стал оттого еще больше заикаться:
— Утро-то и вовсе не доброе. Ночь прошла, а никто не помер, ни один человек. А нового приняли. С тех пор как работаю тут, такого еще не было. Никто не помер, а нового приняли.
— Ясно, — все так же не спеша ответил фельдшер. — Сейчас пересчитаем больных.
— Ну и считайте. Сколько ни считай, а порции баланды и пайки хлеба сегодня наверняка не хватит.
Оба двинулись к койкам и громко три раза подряд пересчитали больных. Фельдшер насчитал тридцать восемь, а Кузьма — тридцать девять.
— Тридцать девять, и никак не меньше, — упрямо твердил он.
Фельдшеру надоел этот спор, и он раздраженно оборвал санитара:
— Кузьма, прекрати! Баланду поделишь на всех, а хлеба одну пайку оставишь. Доложишь об умерших, а я подготовлю листы.
Потом я узнал, что двое в ту ночь умерли. Кузьма сам вынес их из палаты.
— Кузя, что же это? Фокус не удался? — раздался ехидный голос с одной из дальних коек.
— Раз Кузьма твердит одно и то же, значит, врет, — откликнулся другой, судя по произношению, волжанин.
— Надо ему подсказать, — вмешался третий, — чтобы никогда больше одного разу ничего не говорил. Жалко Кузю, сам ведь не догадается.
— Да я уж пробовал, — ответил волжанин, — не помогает. После тифа наш Кузьма словно пыльным мешком ударенный. Только и осталось, что силушка прежняя. Никто нас, кроме него, не отнесет в «Могилевский»…
Мне не терпелось взглянуть на Кузьму. Осторожно, одним глазом, выглянув из-под шинели, я рассмотрел густые рыжие усы под вздернутым носом, круглое, одутловатое лицо, глаза, совсем по-детски округлившиеся от огорчения.
…Снова тихо. Никто не произносит ни слова. Кузьма подмел пол, вынес ведро с мусором, натаскал воды, откуда-то притащил полено и наколол щепок.
Будь у меня силы, следовало бы немедля бежать отсюда. На меня ведь обязательно заведут карточку.
Федя не раз предупреждал:
— Твое имя, твоя фамилия — еще куда ни шло! — сойдут, но имя отца — Арон… Обязательно измени…
Имя моего отца… Никогда еще я не видел перед собой так ясно, так живо, как сейчас, моего отца, тихого рыжебородого человека с натруженными, узловатыми руками. Вот он стоит и молится. Что-то с жаром шепчет, просит, кажется, у господа бога дождя вовремя, солнца вдосталь, чтобы созрел виноград. В эти минуты его ничем не отвлечь. Часто его губы шептали молитву и во время работы. К вечерней молитве он становился так, чтобы был виден весь колхозный виноградник: как бы, упаси бог, кто-нибудь из маленьких озорников не сорвал гроздь. Он вслушивался в шум кустов, в шепот листьев, любовался игрой солнечных лучей на тонкой кожице налитых сладостью ягод, вдыхал терпкий запах свежего виноградного сока.
Имя моего отца… Я младший из семи детей, которых он вырастил и воспитал. Голодать приходилось нередко, но через всю свою жизнь он пронес надежду на лучшее будущее.
Отец никогда не поднимал на нас руку, очень редко повышал голос — да и к чему? — достаточно было одного взгляда его единственного глаза, чтобы напроказивший виновато опускал голову. Мы знали, чего он требует от нас: мы должны быть честными, любить труд и уважать труд других. И когда я, младший, балованный сын, приехавший из далекого города на каникулы, забрался однажды ночью с гурьбой пацанов в землянку, куда был снесен урожай винограда, мой отец запер нас снаружи и поспешил в соседнюю деревню за председателем сельсовета — пусть накажет тех, кто посмел коснуться колхозного добра. Мать, конечно, обрушилась на него с упреками, заступаясь за своего любимца, а отец тихо оправдывался:
— Чего ты от меня хочешь? Это же не только мое добро.
Имя моего отца… Его последнее письмо летом сорок первого года мне переслал брат, тоже курсант военного училища. Отец писал:
«Мы с мамой ночами не спим, сердце болит за вас, дети, но благословляем вас и заклинаем — бейте его, кровавого врага».
И вот это имя, имя моего отца, я должен сейчас изменить… Прости меня, отец.
В одно мгновение сонная тишина взорвалась — три санитара в сопровождении фельдшера принесли еду. Сначала распределили хлеб — на четырех человек полбуханки. Пайки уже нарезаны, но кто может быть уверен, что все они абсолютно одинаковы, да и середина или горбушка — не одно и то же. И вот, чтобы не было обиженных, применяют испытанный способ. Мой сосед повернулся к нам спиной, закрыл голову телогрейкой, из которой торчали клочья темно-серой ваты.