— Согласен.
Немного помолчав, он продолжал:
— Ликтанову, главному врачу, вы скажете, что до войны работали санитаром.
…Средних лет человек в шинели сидел у стола и хлебал баланду из железной миски. Рядом стоял тщательно вычищенный солдатский котелок и лежала пайка хлеба. В комнате было холодно, и воротник его шинели был поднят, руки посинели.
— Садитесь, покушайте со мной, — пригласил он доктора.
— Вам уже сообщили, вероятно, — заговорил Зоринкин, — что в пятой палате умер санитар. Необходимо срочно послать туда другого. Я рекомендую этого человека.
— Не могу, — сухо ответил Ликтанов.
— Направим его туда временно.
— Там и без того все временно…
Александр Иванович встал и подошел к Ликтанову вплотную.
— Я вам не раз говорил, что в наших условиях порция баланды для больного и теплое слово важнее, чем бесплодный визит человека с дипломом врача. Прошу не забывать, что он согласен идти в пятую палату, зная, что многие санитары, работавшие там до него, заразились сыпным тифом и умерли. Сам он сыпным тифом не болел, а санитаром работал еще до войны.
— Где вы работали санитаром? — обратился ко мне главный врач.
— Я учился в институте, жить на стипендию было трудно, и я долгое время работал санитаром в медпункте студенческого общежития.
— В каком вы учились институте?
— В Педагогическом имени Ленина.
— Где находился институт?
— Улица Пирогова, дом один, а общежитие — Усачевка, шестьдесят четыре.
— А какой там вуз по соседству?
— Институт тонкой химической технологии.
— А еще ближе?
— Второй медицинский.
Глубокий вздох вырвался у Ликтанова.
— Это мой институт… — сказал он Зоринкину. — Что делать? Не хочется вам отказать…
— Что ж, вызовите Аверова, пусть отведет его в палату.
Казимир Владимирович Аверов — старший санитар лазарета. Я никогда не слышал, чтобы он на кого-нибудь повысил голос, но, по правде говоря, боялся его взгляда, тяжелого, пристального взгляда из-под густых бровей, его сурового, всегда нахмуренного лица.
Мы поднимались по ступенькам. Узнав, что я москвич, он проговорил:
— Ничего умнее, чем пойти в тифозную палату, ты не мог придумать?
— Нет, не мог.
В палату меня не пустили. В коридоре стояли два ведра с помоями. Казимир встал поодаль и наблюдал, как я управляюсь с ведрами. Нести их нужно было далеко — по всему коридору, через первый этаж, через весь двор. Немыслимо было справиться с обоими ведрами сразу, но, чувствуя на себе свинцовый взгляд старшего санитара, я нагнулся, ухватил слабыми руками железные дужки, напрягся так, что вся кровь хлынула в лицо. Ведра подняты, но сдвинуться с места нет сил. Я стоял и шатался, как пьяный, вот-вот помои прольются на чистый пол. К счастью, мне на помощь подоспел Тихон Терехов. Одно ведро взял он, второе ведро мы понесли вдвоем.
— Оказывается, вы дружки? — крикнул нам вслед Аверов.
— Такие же, как с вами, Казимир Владимирович. У нас в Сибири так заведено: говорим «бог в помощь», но особенно на бога не полагаемся, где надо, сами помогаем.
Ведра мы опорожнили, очистили и протерли снегом.
— Я тебя тут подожду, — сказал мне Терехов, — а ты отнеси эти ведра и приходи с чистыми, натаскаем воды.
Мы шли по протоптанной в снегу тропинке. Я внимательно слушал, что говорил Тихон.
— Казимира Владимировича тебе особенно бояться нечего. Труднее будет с фельдшером, он обкрадывает больных и передает хлеб для продажи в лагере, с ним тебе не миновать сцепиться. Его побаивается даже Ликтанов. Доктор человек хороший, но ни во что не вмешивается, и фельдшер полный хозяин в палате. Вот он, подлюга, стоит у окна и следит за нами.
В палату я внес сперва одно ведро, потом второе. Сразу же послышались слабые голоса:
— Воды! Пить!
Я посмотрел на печурку — нет ли там кипяченой воды? Нет, кипяченой воды не было. Длинными рядами растянулись койки, на них в лохмотьях лежали живые трупы — исхудавшие, измученные голодом и болезнью люди. Лежавший у самых дверей бредил, шинель валялась на полу: на оголившемся животе, на груди розовато-красная сыпь. Меня подозвал пожилой человек, сидевший у стола.
— Я фельдшер, Петр Петрович Губарев.
У него короткие, ежиком, волосы, на лбу — хотя ему уже, несомненно, за пятьдесят — ни единой морщины. Для своего роста он, пожалуй, слишком широк, даже толст. Кажется, и не повернул головы ко мне, но то, что его интересовало, заметил.