И так изо дня в день. Медара не уступал, но и черный не подчинялся. Медара почти кожей чувствовал, что жеребец все еще боится табунщика, но уже начинает ненавидеть его лютой ненавистью: подолгу глядит на него из-под гривы тяжелым, недобрым взглядом; вздрагивает и резко вскидывает голову, когда Медара запрыгивает в седло.
— Ничего-то ты, приятель, не сделаешь, — говорил Медара, стиснув от злости зубы. — Сбросить ты меня не сможешь, а захочешь укусить — все зубы пересчитаю. Что тогда станешь делать?
И все же Медара понимал, — ведь недаром он столько лет пас лошадей, — что черный хочет единственно того, чтобы его оставили вместе с табуном на воле. То, что раньше он был на конюшне, среди людей, он будто и забыл вовсе. Любо ему было мять высокую, по грудь, росистую траву, купаться под дождем, подставлять морду навстречу ветру, скакать свободно, без узды, как и другие лошади в табуне. Всем своим существом он стремился к свободе. Только смутная привычка тонкой нитью все еще привязывала его к человеку, заставляла подчиняться. Но эта нить могла легко оборваться. Медара понимал все это, но не уступал. «Заставляю его меня слушаться, а потом скажу хозяину, чтобы позволил мне взять другого коня», — думал он. Спешиваясь, Медара давал жеребцу отдохнуть, но все равно держал его на веревке. У него был железный кол, он всаживал его в землю и привязывал к нему веревку. И вот однажды вечером он спрыгнул с коня, чтобы выкурить сигарету, а веревку накрутил на руку — глупость, которая едва не стоила ему жизни.
Свернув самокрутку, Медара с наслаждением выкурил ее и незаметно задремал. Душно было, как перед грозой. Где-то далеко сверкали молнии, шел дождь, но здесь гроза еще только собиралась. Медара и не заметил, как заснул. И вдруг что-то ударило его о землю, он полетел в воздух и снова грянулся оземь. Медара открыл глаза, но со сна не мог понять, где он. Вокруг сверкали молнии, потом наступала кромешная тьма, и снова все заливало голубым светом. Впереди слышался топот копыт — это несся перепуганный табун (лошади больше всего на свете боятся молний), а за табуном летел вороной, волоча за собой Медару. Веревка была не длиннее десяти метров, и при свете молний Медара смог увидеть жеребца и заметить выражение его глаз, когда он слегка оборачивался назад. В них читался гнев и лютая ненависть. Возможно, он испугался грозы, но верно было и то, что жеребец почувствовал, что на этот раз сила на его стороне, и даже не думал останавливаться.
Все это продолжалось недолго. Медара понял, что если он ничего не предпримет, то погибнет. Собрав остатки сил, он перевернулся и ухватился за веревку обеими руками. Теперь не только жеребец волочил Медару, но и Медара, насколько мог, натягивал веревку, чтобы заставить жеребца остановиться. Осознав, что ничто не в силах остановить вороного, Медара вынул из кармана нож и перерезал веревку. Но в ту же секунду он налетел на какой-то корень и что-то полоснуло его по горлу, словно ножом…
Вернулся из конюшни Митуш и, увидев, что Медара смотрит в поле, сказал:
— Что это ты задумался? Али увидал чего?
Медара вздрогнул, усмехнулся и покачал головой:
— Да вот вспомнил черного жеребца хаджи Петра. Боже, Митуш, какие кони были когда-то, какие кони! Тот жеребец — как меня только не убил, не знаю! Вон какой шрам остался! Но знаешь, и ему пришлось несладко. Помнится, как-то летом привели мы табун в загон — кузнецы пришли подковать лошадей, — а черный снаружи остался. Решил через плетень перескочить, да на кол и напоролся… Так и сдох…
И хотя Медара не раз рассказывал эту историю, он неторопливо принялся рассказывать ее с самого начала…
К РОДНЫМ
После ужина дядюшка Митуш, Аго и Марин улеглись отдохнуть. Весь день они трудились, не покладая рук, работали на молотилке — среди шума, пыли, в жару. Даже если бы и хотели, не смогли бы разговаривать. Лицо, волосы — все было покрыто мелкой пылью. Они походили на арапов, лишь белки блестели из-под черных воспаленных век, даже рта не смели открыть. А теперь лежали в тишине, чистоте, прохладе. Они вымотались вконец, но не торопились засыпать, приятно было так лежать и разговаривать, и слушать то, что говорил другой.
— Ребятушки, укройтесь-ка получше, ночью будет холодно, роса будет, — сказал дядюшка Митуш. — По звездам видно — вон, какие они ясные и как дрожат, переливаются…