Так выясняется, что «писать плохо» в известном смысле гораздо труднее, чем «писать хорошо». Недаром тот, кого Катаев почтительно называет Учителем, всю жизнь лишь мечтал «писать без всякой формы, не согласуясь ни с какими литературными приемами». Мечтал как о чем-то недостижимом. А решиться на это так и не посмел.
На протяжении по крайней мере полувека Бунин был для Катаева не только Учителем, но и своего рода художественным кумиром, олицетворением некоего художественного идеала.
…Бунинская неповторимая пластика, доводящая его описания до стереоскопической объемности и точности, – свойство, которым не мог похвастаться ни один современный Бунину мировой писатель…
Сила Бунина-изобразителя заключалась в поразительно быстрой, почти мгновенной реакции на все внешние раздражители и в способности тут же найти для них совершенно точное словесное выражение…
Так говорит Катаев в «Траве забвенья». Катаев, уже почти всерьез называющий себя «мовистом».
«Писать хорошо» для Катаева – это всегда значило «писать, как Бунин». (Разумеется, не подражая Бунину, не копируя его, не воспроизводя его манеру, а по возможности достигая в своих описаниях такой же стереоскопической объемности и точности, обнаруживая умение найти для каждой своей зрительной реакции максимально точное словесное выражение.)
Мне казалось, – говорит Катаев о Бунине в той же «Траве забвенья», – что он дошел до полного и окончательного совершенства в изображении самых сокровенных тонкостей окружающего нас мира…
Перечитывая Бунина, поминутно убеждаешься в справедливости этих слов. И в то же время, когда перечитываешь Бунина, поминутно, на каждом шагу, сами собой приходят на память язвительные строки Достоевского:
При этом на небе непременно какой-то фиолетовый оттенок, которого, конечно, никто никогда не примечал из смертных. То есть и все видели, но не умели приметить…
Невольно начинает казаться, что знаменитая пародия Достоевского к Бунину может быть отнесена даже в большей степени, чем к Тургеневу.
Бунина можно раскрыть наугад, на любой странице, и сразу же безошибочно наткнуться на что-нибудь в этом роде:
…Он лежал, облокотившись на истертую сафьяновую подушку, и смотрел на дымящиеся сугробы и на редкие перепутанные сучья, красновато черневшие [1] против солнца на чистом небе василькового цвета…
Был розовый морозный вечер…
Снежное поле, расстилавшееся впереди, зеленело.
Еще тлела далеко впереди сумрачно-алая заря, а сзади уже освещал поле только что поднявшийся светлый стеклянный месяц…
Все эти описания взяты из одного коротенького рассказа – «Зимний сон». Еще несколько примеров, наугад:
В пролет комнат, в окно библиотеки, глядела ровная и бесцветная синева вечернего неба с неподвижной розовой звездой над ней…
«Митина любовь»
Облака сходились все медленнее и теснее и, наконец, стали подергиваться острым малиновым блеском…
«Жизнь Арсеньева
»
Далеко сзади, за кормой – бесконечно разлит по зыби розоватый блеск луны, золотой ломоть которой почти лежит на воде…
«Воды многие
»
Наверху был холод, лед, пустыня, буря, палубу то и дело крыло пенными и шумными хвостами крепко пахнущего мокрым бельем моря… Борт передо мной летел в лиловеющее облачное небо…
«История с чемоданом»
Бунин, в отличие от Тургенева, не имел обыкновения подчеркивать свою изощренную наблюдательность, выделяя наиболее выразительные места курсивом. И неудивительно: ему пришлось бы писать курсивом чуть ли не каждую фразу.
Вечерело, вечернее бледное море лежало спокойно и плоско, зеленоватым сплавом с опаловым глянцем… Дымчато-сизый запад за Антибским мысом был мутен, в нем стоял и мерк диск маленького солнца, апельсина-королька…
«Генрих»
Сравнение солнечного диска с апельсином-корольком очень точно, но в своем роде не менее пародийно, чем сравнение льдинки с «замороженной слезой».
Нельзя сказать, чтобы Бунин не ощущал этой пародийности. Но он демонстративно пренебрегал ею. Он стремился только к точности, почитая ее высшей целью и единственным стимулом художественного творчества: