Ай!
Колесницу тряхнуло на ухабе. Я удержался, не упал, только язык прикусил. Лошади у нас замечательные, а дороги – не очень. Морщась, я погладил свою новую фибулу с крылатым конем. Такого в колесницу не запряжешь. Это у Солнечного Гелиоса колесница волшебная, потому что он – бог. В такой можно и по небу летать. А в обычной не очень-то полетаешь, даже в самой лучшей. Перевернется вверх колесами, грохнешься на землю.
Как же на крылатом коне ездить?
– Папа, а на лошадях по-другому ездить можно?
Отец усмехнулся:
– По-другому? Быстрее, что ли?
– Ну, не на колеснице.
– Тебе на колеснице не нравится?
– Нравится! Очень! Просто интересно.
В Лехейской гавани, что по левую руку от нас, было тесно от торговых кораблей. Они толклись там, как чужеземцы, прибывшие на них, толкутся на рынке – том, что выше над портом. Приезжие звали наш город не Эфирой, а Коринфом. Местные торговцы с них за это три шкуры драли. Но приезжие все равно говорили: «Коринф».
Вот дураки!
Колесница Гелиоса катилась к закату. Золото вокруг нее, как и вчера, мешалось с пурпуром. Сегодня пурпур выглядел тревожно. Он больше напоминал пламя пожара, чем дедушкин любимый хитон. От солнца по морю протянулась огненная дорожка: надвое рассекла гавань, уперлась в стоящие у причала корабли.
Того и гляди, загорятся!
От блеска и мельтешения у меня перед глазами поплыли радужные круги. Я поскорее отвернулся. Вторую нашу гавань, Кенхрейскую, что по другую сторону Истма[30], отсюда видно не было. Ее заслоняли скалы, каменные чудовища с клочковатой шерстью – зарослями каллистемона и олеандра.
– Можно и без колесницы, – я уж думал, папа не ответит. – Как фракийцы. Еще куреты…
– А как они ездят?
– Верхом. На спине у лошади.
Я уставился на спины коней, гнедого и вороного. В косых лучах солнца их шкуры лоснились, играли масляными бликами, когда под ними перекатывались тугие мускулы. Посередине спины у обоих коней имелись небольшие прогибы.
Я указал на них отцу:
– Вон туда надо садиться?
– Верно. Соображаешь!
Папа подмигнул с одобрением:
– Шкуру набрось или попону, а потом садись. Иначе конский пот ноги до костей разъест. Только имей в виду: удержаться у коня на спине – дело непростое. Раз, и свалился[31]. Колесница удобнее: и для поездок, и для войны, и для состязаний.
– Но фракийцы ж ездят?
– Ездят.
– А я могу попробовать?!
Отец смерил меня взглядом:
– Лучше не надо. Мал ты еще, Гиппоной.
Он задумался, что-то прикидывая.
– На следующий год попробуешь. Если не передумаешь.
Всего лишь год!
Целый год…
– Я? Передумаю? Ни за что!
– Значит, договорились.
– А на колеснице когда можно будет?
– Да хоть сейчас! Держи.
Отец протянул мне вожжи, подвинулся, уступая место. Не веря своему счастью, я что было сил уцепился за крепкие кожаные ремни. Держать равновесие и одновременно править упряжкой оказалось не так-то просто. Отец стоял рядом, готов в любой миг прийти на помощь, но пока не вмешивался. Помню, он любил повторять: «Каждый должен сам набить свои шишки».
Колесницу качнуло. Я невольно натянул вожжи, ловя опору – и кони сбавили шаг. Я хотел хлестнуть их вожжами по спинам, как это делал папа. Не больно, просто чтобы шли быстрей. Хлестнуть не получилось, но лошади оказались умные: сами выровняли шаг, пошли как прежде. И в поворот вписались! Я только чуть-чуть потянул, а они уже повернули.
Получается! Я – возничий!
Мне и в голову не пришло, что коням просто некуда деваться с дороги. Вот они и шли себе, цокали копытами: правь ими, не правь…
За поворотом отец забрал у меня вожжи.
– Понравилось?
– Ага! Еще как!
Я покосился на свою новенькую фибулу. На спине, значит? Верхом?
– Пап, а кони с крыльями взаправду бывают?
– С крыльями?
– Ага! Вот такие.
Я повернулся боком, чтобы ему хорошо было видно мою находку. Ткнул в нее пальцем. Запоздало пришел испуг. Вдруг папа заберет фибулу?! Он Эфирой правит, тут все его. Если ты что нашел, надо басилею отдать, да? А я не отдал, присвоил…
Отец коснулся серебряного коня пальцем. Отвел руку. Ф-фух, не забрал! Ну да, я же его сын. Мне, наверное, можно находить и не отдавать. И братьям тоже можно. А остальным нельзя.
30
Истмийский, он же Коринфский перешеек соединяет полуостров Пелопоннес с материковой частью Греции.