Потом он обнаружил, что в двухсотый или трехсотый раз изучает один и тот же абзац, выполз в кухню и позвал Фицгора. Гноссоса унесло чуть выше глаз индийского слона.
— Что с тобой? — раздался голос Кристин, — Фицгор уже три недели в больнице. — Она искала в холодильнике что-нибудь поесть, остальные уже ушли.
— Эй, Пятачок, а где ты была?
— Не могла попасть в этот чертов туалет, пришлось проситься к Раджаматту.
— Я не об этом, старушка, а о том, где ты была? — Его покачивало, веки налились раздражающей тяжестью.
— У меня дела. От волнений всегда начинается раньше, как сейчас, например. У тебя есть еще этот греческий сыр?
— Какие еще дела?
— Месячные.
— Ах, как это мило. Просто замечательно.
— Я должна извиниться, или как?
— Вчера ты выписалась из общаги на всю ночь, что происходит?
Она уже успела снять гольфы и стояла теперь босая, в летнем платье.
— Кто тебе сказал?
— Какая разница, малыш, я не люблю, когда меня водят за нос.
Она замерла, не донеся до рта сердечко маринованного артишока.
— Неужели ты ревнуешь, милый? Это ужасно лестно…
— И давай без милых, хорошо? Ты же не домохозяйка, правда?
— Я думала, тебе нравится. Нормальное слово.
— Дерьмовое слово. Сладенький. Овечка.
— Гноссос, ты пьян?
— Голубочки. Ангелочек.
— Ты пьян? — В свободной руке она держала список факультетских преподавателей.
— Брось, малыш, у тебя же нос не заложило?
— Черт возьми, Пух, я думала, ты уже бросил.
— Ага, бросил, это уже не я. Иди сюда, пообжимаемся. — Хихикнув, он скакнул вперед и воткнулся в дверь холодильника.
— Полегче, пожалуйста. Господи, видел бы ты свои глаза.
— Чего?
— Мне они не нравятся.
Они ей не нравятся. Какая ужасная неожиданность, они ей не нравятся.
— Почему ты на меня так смотришь?
— Ты, кажется, превращаешься в параноика.
— Параноика? Кто, черт возьми, параноик? И где, черт возьми, ты была ночью, и что вообще здесь происходит?
— Конечно в общаге, глупый. Джуди Ламперс сказала, что я выписалась? Я рисовала плакаты для демонстрации, только и всего.
— Неужели? Ладно, на фиг демонстрации. На фиг дерьмовую хунту, дамские комитеты, собрания — ты же не Флоренс Найтингейл при Овусе, правда, детка?
— Выражение ее лица изменилось. Ха.
— Я думала, тебе интересно, чем мы занимаемся!
Не загоняй ее слишком в угол, маскируйся.
— Ты морочишь мне голову.
— Я никому ничего не…
— Поиграйся со мной еще, и я тебе руку сломаю, ага?
— Гноссос, — отодвигая в сторону список, чтобы он уже не смог прочесть. — Ради всего святого, что с тобой происходит?
— Ничего особенного. Иди сюда, у меня для тебя кое-что есть.
— Ты не заслужил.
— Циклическая фаза, периодически, и кстати говоря…
— Вот-вот, я так радовалась, что они напечатали письмо слово в слово, и вообще…
— Нахуй письмо.
— Гноссос, придержи язык. Мне неприятно слушать, как ты ругаешься. У тебя есть сигареты?
— Нету. И еще раз нахуй письмо. Не по мне оно все, что непонятного? Где ты была сегодня в три часа дня, и откуда взялись эти психованные интриганки? В гробу я видел все эти комитеты, ясно? Как только они умудрились подвесить всех на одну веревку, не понимаю — и главное, ни с того, ни с сего.
— Почему, ни с того ни с сего, глупый? Когда я предложила, ты…
— Послушай, я написал письмо, так? Остальным пусть занимаются крутые ребята. Мы с тобой Исключение, у нас отличный Иммунитет. Иди ко мне.
— Ты слишком накурился, прошу тебя.
— Ты говоришь мне нет?
— Пожалуйста, Винни-Пух.
— Значит, я должен просить?
— Гноссос, хватит.
Он опять зажег погасший косяк, глубоко затянулся и метнул бычок в раковину. В скользких серых кольцах внутренностей разрасталось омерзение. Он действительно не знал, что он делает.
И все же потом, когда она раззадорила его внутреннее зрение легкими намеками на послемесячные удовольствия, когда их желудки наполнились фаршированной бараньей лопаткой и тушеным перцем из Салоник, они лежали на узкой посеревшей простыне, и он читал. Чтобы успокоить его, Кристин разделась — теперь он мог не сомневаться, что у нее действительно дела. Чем дальше они уйдут от письма в «Светило», тем лучше, и он читал детским, чуть виноватым голосом, пытаясь одной интонацией вызвать дух Пуховой Опушки.
— «Глава Четвертая», — продолжал он, — «в которой Иа-Иа теряет хвост, а Пух находит» [45].
— Ты показывай мне картинки, когда дойдешь, ладно?
— Конечно, солнышко. — Его все еще носило после выкуренного косяка, но уже гораздо меньше. — «Старый серый ослик Иа-Иа стоял один-одинешенек в заросшем чертополохом уголке Леса. Широко расставив передние ноги и свесив голову набок, он думал о Серьезных Вещах. Иногда он грустно думал „Почему?“, а иногда „По какой причине?“…» — Гноссос читал, мотая из стороны в сторону собственной мохнатой головой, говорил разными голосами за разных зверей, показывал ей картинку, на которой Иа-Иа, просунув голову между передних ног, высматривает пропавший хвост.
— «… усталый и голодный, он вошел в Дремучий Лес, Потому что именно там, в Дремучем Лесу, жила Сова…»
Но то был не ослик Иа-Иа и не Сова — никто и ничто не знало этого имени, кроме тусклой и почти недоступной части его сознания, обволакивающей тьмы, где вероломным шепотом звучали осторожные предупреждения. Оно появилось в момент, когда отступил Иммунитет, и никакая броня, никакая оболочка не могли больше противостоять его силе. Оно набросилось, просочившись сквозь окна и двери, сквозь трещины в стенах и гнилостное дыхание унитаза. Оно несло в себе мощь и жестокую тягу к смерти, его злобное присутствие уже нельзя было игнорировать. Резко выпрямившись, они озирались по сторонам и держали друг друга за руки — жалкая иллюзорная защита; книга упала на пол и, подпрыгнув, захлопнулась. Изо ртов вырвались крики неудержимого ужаса — так мог кричать во сне первобытный человек, измученный примитивным, скрежещущим страхом. Но они не спали.
Пух, ради всего святого, бормотала она, неистово вцепляясь в его руку, здесь кто-то есть.
Кровь застыла у Гноссоса в чреслах, кожа на голове съежилась, словно по ней ползали чешуйчатые сороконожки. Чья-то гигантская рука выдергивала из-под них комнату, изо всех сил вталкивала ее в ночь, медленно закручивала и отправляла в пустоту эфира.
Кто здесь? окликнул он, но голос сорвался. Кто это?
Но двери и окна были закрыты, никогда не открывались, и вопрос был так же абсурден, как и само странное присутствие, свернувшееся вдруг кольцом в самом темном углу комнаты.
Господи, Пух, кажется, оно вон там сидит.
К кухонным ароматам примешивались теперь новые запахи: смрад разлагающегося жира, аммиачная вонь. Запах жег слизистые оболочки, огнем горел в пазухах, душил позором. Пока они прокашливались и протирали глаза, на ребра навалилась смутная смертная тяжесть. Вцепившись друг в друга, они с ужасом всматривались в пространство комнаты.
И тогда Гноссос тем же внутренним глазом, к которому он взывал всего несколько секунд назад, увидел, как на привычные предметы накладывается совсем другая разбухающая перспектива. Дикий прерывистый стон вырвался из легких, но не исчез, и все его тело судорожно сжалось.
Что, спросила она, дрожа и накручивая на пальцы волосы, что это?
Я видел, малыш, Господи, я видел его.
Боже мой, Гноссос, где, в комнате?
Он говорил едва слышно, зрачки резко расширились. У меня в голове, малыш, но на самом деле оно здесь. Ох, бля.
Послушай, Гноссос, послушай меня, ты слушаешь?